И полетели дни. Время, свобода, питание. Генерал-губернатор даже приставил ему слугу из местных, узкоглазого мужичка, мастера на все руки.
— Ты христианин? — зевая спросонок, поинтересовался Михаил, разглядывая малознакомое доселе смуглое монголоидное лицо слуги.
— Да, моя крестился.
— А как тебя зовут?
— Алдын.
— Ну, тогда подай квасу, любезный Алдын!
Михаил будто пробудился. Силы его восстанавливались не по дням, а по часам! Он обошел весь город, познакомился с обитателями, вместе с ними стал выезжать в лесные и таежные сопки. Здоровье, здоровье его восстанавливалось, как в сказке, могучее, прежнее, оно уже распирало грудь, звало к деятельности.
Сам генерал-губернатор Николай Николаевич, «демократ и татарин, либерал и деспот», по выражению современника, которому не с кем было поговорить на высокие темы по-французски, по-немецки, брал Михаила с собой в поездки.
Муравьев присоединил к Русскому царству огромный благодатный край, придвинувший Сибирь к Тихому океану и тем впервые осмыслил Сибирь. В 1858 году по Айгунскому трактату Амур стал русской рекой.
А край-то! Тысячи километров во все стороны, таежные хребты, могучие реки и десятки племен! О многом беседовали два образованных родственника, любуясь на таежные дали, вереницы горных хребтов, синие стремительные реки. Муравьев был не чужд передовым идеям, главная из которых — освобождение крестьян. Мишель, государственный преступник, в своих мечтах уже поставил его во главе революционного республиканского войска Соединенных Штатов Сибири, призванного уничтожить Австрию и учредить славянский союз! Муравьев смеялся до слез. Он не собирался задерживаться в этой глуши, его успехи приближали его к заветной карьере: стать русским консулом в Париже либо в иной европейской столице. О многом говорили они всерьез, много шутили. В его обществе, в целебном чистом таежном углу Мишель вновь «возстал».
Однажды по служебным делам Муравьев вместе с племянником поехали к бурятскому тайши. Тайши жил в роскоши, имел несколько комнат, кое-как говорил по-русски, но, как все зависимые люди, очень боялся начальства. Угостив гостей на-славу, он пригласил их в другую комнату. Муравьев стал расспрашивать о состоянии края, о здоровье населения, о промыслах. Тайши ужасно робел перед гостями и все хотел было снова накормить их до отвалу жареным мясом, лепешками и бурятской водкой, чтобы выпроводить поскорее. По-здешним обычаям, сытый гость долго не сидит.
— Извольте обедать, бачка!
— Рано, друг мой. Еще аппетит не пришел.
Тайши решил, что Аппетит — это чиновник, которого необходимо дождаться. А того нет и нет! Еще через полчаса он осмелился вновь предложить угощение. Уж больно хотелось поскорей выпроводить высокого гостя!
— Угощайтесь, бачка! Барана молодого зарезали, блюдо простынет.
— Спасибо, щедрый хозяин, но как можно есть без аппетита!
Тайши взмолился.
— Бачка! Вы себе кушайте, кушайте. Аппетит — маленький человек, ну, придет после, мы его после и накормим.
Множество подобных историй мог рассказать Николай Николаевич Муравьев своему племяннику. А сколько выслушать взамен!
Бакунин начинает переписку с внешним миром и первому, кому посылает письмо, — в Лондон, Герцену
«— Прежде всего позволь мне, воскресшему из мертвых, поблагодарить тебя за благородные симпатичные слова, сказанные тобою обо мне печатно во время моего печального заключения. Они проникли через каменные стены, уединившие меня от мира, и принесли мне много отрады…»
Мишель всегда так любил писать письма! О, переписка, привиллегия и наслаждение свободного человека! Он пишет домой, Татьяне, брату Николаю, пишет Каткову, пишет всему свету, всем, с кем хотел бы поговорить! А уж в «Колокол» Александру Герцену и Николаю Огареву улетели уже с десяток писем-тетрадей, он уже публикуется там, в самом «Колоколе». Все же письменного общения мало, мало. Необходима трибуна!
… Жили-были в Томске переселенцы из Молдавии, некие Квятковские, обедневшие дворяне. Ксаверий Васильевич, глава семейства, служил в местном департаменте, жена его, полька по национальности, вела дом. Детей у них было трое, две дочери и сын. И как везде по Сибири, проживали в Томске ссыльные поляки, прошедшие каторгу после подавления восстания 1831 года и оставшиеся жить на поселении. Того самого восстания, которому посвятил негодующее послание Пушкин, и каждую годовщину которого отмечали в Париже траурным заседанием, на одном из которых прославился безумной речью сам Бакунин. Давно смирные, уже не питавшие ненависти к стране, в которую невольно попали, сибирские поляки где-то служили, имели семьи, хозяйства. Иногда собирались друг и друга и пели потихоньку свой гимн.
С ними Бакунину было о чем потолковать, отвести душу.
— Ваш Мицкевич пережил сам себя, — говорил он. — Он ударился в мистицизм и уже ни к чему не годен.
— Ах, пан Бакунин, какой это был поэт! Его ваш Пушкин обнимал, как родного брата, как гений гения!
— А как поживает в Париже князь Адам Чарторижский?