Река была совсем другая; извивистой была она, суетливой как-то не по-здоровому. Черную ее шкуру-поверхность язвили свищи бегучих водоворотов, дерганье мелких полуволн, полуряби напоминало то лихоманку трясучую, то судорожную предсмертную дрожь… Крутые кремнистые берега поросли лесом, и хоть лес этот казался непролазным, слово “чаща” никак не лепилось к толпищам древесных скрюченных полутрупов, изувеченных хищным дыханием близких правечных льдов. А на трепаных ветрами корявых вершинах вызревающее ненастье распялилось кудлатою волчьей полстью и сеяло оттуда, сверху, мешанину по-ледяному холодных капель да мелких каплеобразных льдинок. Льдинок, которые тускло и монотонно отзванивали по шлемам-панцирям троих людей, изглоданных тревогой и речной предзимней промозглостью…
Да, не весна тогда была, а поздняя безлистная осень. И не утро – блеклый усталый день неприкаянно маялся в тогдашнем стылом косматом небе.
Гребцы ровно да мощно сминали-отталкивали назад по-предморозному загустелую воду, и от ровности этой, от однообразия береговых лесистых обрывов, от надоедливой схожести меж собою речных изгибов рождалось ощущение совершенной бездвижности челна. Словно в тягостном сне, когда из последних сил бьешься, а либо ни с места, либо продвигаешься на невероятно малую чуть…
Впрочем, как раз от Кудеслава-то особой растраты сил не требовалось. Кудеслав сидел на собственных пятках посередке челна, и всего дела ему нашлось, что вертеть головой, вглядываясь в проплывающую мимо серость наскальных лесов, да дрожать от холода.
Гребли Кнуд-побратим, и тот, второй… как бишь его? Кажется, Свей… Да, Свеем или Молчальником, помнится, чаще всего прозывали русобородого кряжистого верзилу с крохотными зелеными глазками под полосой сросшихся пегих бровей. А еще прозывали его Немым. А еще – Дитятей, потому что улыбался он хоть и редко, но впрямь по-детски: ясно и широко. Но Немым и Дитятей прозывали его лишь недруги и лишь за спиной, ибо кроме детской улыбки славился он еще и огромными, каменной тяжести кулаками. Вот так: прозвища всплыли в памяти, а имя забылось… И боги с ним.
А Кудеславовым именем никто из урманов вывихивать язык не хотел. Кудеслава об той поре звали Вятичем. Ярл так и сказал тогдашним утром:
– Палдур должен был вернуться еще вчера. Палдур не вернулся. Я хочу, чтобы ты и ты, – ярлов палец нацелился в грудь сперва Кнуду, а потом Свею, – чтобы вы отправились узнать, что с ним случилось и случилось ли с ним что-нибудь. А Ватитш может отправляться с вами, если захочет сам.
Это уж потом побратим объяснил Кудеславу, что ярл затеял проверку. При всех (а при ярле – тем более) Бесприютный сказать такого не мог, а мог он лишь глянуть значительно – что и сделал. Вятич дружеского зырканья не понял, но оставаться совсем одному среди людей чужого, еще не вполне понимаемого языка ему хотелось даже меньше, чем тащиться невесть куда на боги ведают какие опасности. Потому он без колебаний вызвался в путь, чем весьма порадовал ярла.
– Лесной человек стал уже совсем викинг, – сказал тогда ярл. – Он еще плохо понимает речь Вестфольда, но уже хорошо знает: делать всегда почетнее, чем не делать. А делить опасность с другом по собственной воле гораздо почетней, чем по приказу. Лесной человек стал совсем наш человек. Теперь нужна хорошая женщина, чтоб таких, как он, стало много.
И все смеялись, но необидно, по-доброму.
Грести Кудеславу не доверили. Свей просто молчком взял весло и устроился на носу челнока-долбленки, а Кнуд сказал побратиму: ты, мол, лучше нас с луком – вот и бери лук да следи за окрестностями. И потянулся ко второму веслу. Вятич прекрасно понимал, что лучше урманов с луком он может быть на берегу, а в увалистой лодочке-душегубке он с луком не так уступает урманам, как с веслом. Но вслух излагать свои догадки не стал, конечно.
Пропавший дружинник послан был к братьям Торхельмингам приглашать их под ярлову руку. Поход в Персию был удачен да славен, а дружина, с которой Торхельминги ходили тем летом, не добыла ни достатка, ни славы – ярл счел это подходящим случаем переманить к себе тридцатилетних близнецов-берсерков.