Об этом я уже с три короба наговорил. Не буду повторяться. Но ведь и Л. интересен для педагога. Промышленный город, крупный завод, разные люди. Тут многое можно сделать. А я чувствую в себе силы кое-что сделать. Я же учился на инструментальщика, год работал на заводе и, вообще-то говоря, после армии хотел стать инженером.
Но человек предполагает…
Итак, в середине пятидесятых годов я жил в Л. Давненько дело было. Ты в те годы, моя дорогая девочка, как раз готовилась к своему первому школьному дню. На этом примере видно, что за древний старик ведет с тобой беседу.
Как я уже говорил, наш учебный комбинат был совсем особенный. И наш интернат тоже. Бог ты мой, какие это были времена! Там, и это я знаю точно, я решил стать педагогом. Благодаря двум воспитателям в интернате. Одного звали Грегор, другого Фалькенберг. Удивительная парочка, эти два педагога. Они принадлежат к поколению Кеене и Штребелова, поколению зачинателей. Те годы были тяжелые, и порой дела наши шли не совсем гладко, но работали все с подъемом.
Стоп, Юст! Не предавайся ностальгии. Молодежь терпеть не может, когда мы расписываем ей то, что и сами уже видели каким-то преображенным.
Стоп еще раз! Ностальгия не разрешена, но воспоминания разрешены.
Итак, я на совести у Грегора и Фалькенберга. Грегор был худощавый мрачноватый человек, говорил иной раз, особенно войдя в раж, много, городил порой вздор, но порой и умные речи вел, вечно носился с какими-то планами, осуществить которые большей частью было невозможно. Ко всему старался приложить руку — играл в гандбол до изнеможения, участвовал в кроссах и в спортивном ориентировании, дискутировал с нами о политике, литературе, моде и многом, многом другом, однажды даже сел в планер, чтобы с полным правом и об этом говорить, довольно много времени посвятил работе на токарном станке, хотел стать настоящим токарем, прислушивался к советам своих учеников и вскоре добился заметных успехов. Он был одержимым. Одержимым, но совсем на иной манер, был и его коллега и друг Фалькенберг. Ужасающе худой, близорукий, он носил очки с сильными стеклами, без которых казался совершенно беспомощным, и смахивал на Иисуса в очках. Человеком он был тихим, терпеливым, податливым, его легко было недооценить. За внешней мягкостью, однако, скрывались упорство и настойчивость, которые ломали любое сопротивление. А самое главное: он был страстный музыкант, играл на аккордеоне, кларнете, саксофоне, гитаре, пианино и черт его знает на чем еще, по сути — на любом инструменте. Вокруг него собиралась каждый год новая капелла, или джаз, или ансамбль, что, собственно, одно и то же. На всех наших торжественных и танцевальных вечерах, как мы их тогда называли, Фалькенберг играл вдохновенно, не жалея сил. Да, Грегор и Фалькенберг прекрасно дополняли друг друга. Сделать бы из них одного человека, считал я, получился бы идеальный воспитатель.
Кроме одержимости, они обладали еще одним общим свойством — умели внушить нам, ученикам, чувство ответственности за порядок в интернате. Сколько бы раз они горько ни разочаровывались, они от своего доверия не отрекались. В их служебной комнате висел плакат со словами Макаренко: я от тебя требую, потому что уважаю тебя. Хорошие слова, считал я тогда, считаю и сегодня.
Вот по вине этих двух чудаков я стал тем, кто я есть, — учителем.
А мои вдохновители, виновники всего, где они теперь? В Л. их нет. Я не искал их. Зачем? Где-нибудь они свое дело делают. Мне стоит только поглядеть на нашего коллегу Штребелова и его заместителя Кеене, и я легко представляю себе, какими могут быть мои вдохновители сегодня.
М-да, Карл Штребелов. Подозревает ли он, что я его в известном смысле уважаю и даже иной раз восхищаюсь им? Он этого не знает. Но его методы руководства, которые я начисто не приемлю, его сверхсерьезность и полное отсутствие чувства юмора меня постоянно раздражают. Тут уж ничего не поделать. Может, я его плохо знаю. Надо бы порасспросить Герберта, тот знаком с ним с давних пор. Может, я относился бы к его методам — для меня, правда, неприемлемым — по крайней мере объективно. А сейчас? Когда он в упор смотрит на тебя, ставит тебе вопросы — сухие и скучные, но без достаточной глубины, — когда он на шутку, на свободное, а порой ироническое замечание реагирует с ужасающей серьезностью, мне хочется хлопнуть его по плечу и сказать: отправляйся-ка на пенсию, коллега. Лучше будет и для тебя, и для других.
Знаю, опять меня занесло. Как сочетать мое утверждение, что я его уважаю и даже иной раз восхищаюсь им, с этим желчным выпадом?