А Лампе, вспоминая Константинова, все тверже уверялся, что прапорщик, чье имя никогда не будет вписано в анналы этой войны, сумел найти истинную ее формулу. И именно из нее штабс-капитан теперь объяснял себе, почему, с тех пор как его накрепко спаянное с плотью сознание, взбунтовавшись против неизбежности смерти, подсказало, что спасительна сама точность указания места гибели, его уже не оставляло чувство, что отныне война избыта для него и с происходящим вокруг связан он теперь только внешне, в сущности выйдя уже вон из круга событий. Ведь если только то и назначено им и только тем смогут они оправдать себя перед лицом Высшего суда, что останутся навсегда здесь, в этих полях, то, сумев, ничего не предав, словно бы перешагнуть через собственную участь, он, казалось, становился тем самым причастен некоей новой плоскости бытия, суть которой познавать еще предстояло.
Трогались в путь чаще по ночам: опасались мелких шаек не то большевиков, не то просто бандитов из местных крестьян, вести о которых доходили с разоренных хуторов. В сырой мгле у лошадей екала селезенка. Однажды Лампе подробнее расспросил Таню о погибшем отце. Сестра плакала, рассказывая о тихом и печальном счастье своего детства, когда после смерти матери они с отцом остались вдвоем; о том, с каким нетерпением переживала она всегда последние дни, перед тем как отец должен был вернуться из похода, как не находила себе места, когда узнала, что он в плену, и вынашивала даже наивные планы пробираться в Японию. Память этих минут взаимного понимания стала нитью, протянувшейся с той ночи между Лампе и девушкой. Именно Таня теперь спешила помочь ему перейти с подводы в дом и старалась оказаться рядом, когда приходило время делать перевязку. Да и сам Лампе начинал тосковать, если случалось подолгу не видеть поблизости ее хрупкую фигурку. О любви он не задумывался, но привязанность души заполнила в те дни его существо целиком.
В Елизаветинскую раненых привезли на вторые сутки штурма Екатеринодара. По нескольку раз в день поступали с верховыми известия то о взятии города, то о том, что атаки добровольцев опять отбиты. По утрам Таня водила Лампе на скорбно-торжественные, исполненные ожидания великопостные службы. Сквозь пение слышен был мерный шум боя – до города отсюда было не больше десяти верст.
А потом зашептались: убит Корнилов. Говорили сперва неопределенно: кто-то от кого-то услышал, – и Лампе не желал верить, пока не приска-кал в станицу знакомый капитан, бывший тому очевидцем. Он рассказал и о том, как хоронили: ночью, в полном секрете, а десятерых пленных, рывших могилу, текинцы изрубили потом, выгнав в поле. Лампе по-думал, что пошлым может оказаться и страшное. Какой-то “остров сок-ровищ”…
Теперь он признался себе: только личность Корнилова и привлекла его в свое время на Дон. Вернувшись, с благословения командира полка, из развалившейся армии обратно в Киев, Лампе сразу же потерялся в хаосе происходящего и долго без всякой цели кочевал по Югу, ибо единственный город, где что-то у него оставалось – Петербург, – был наглухо замкнут в кольце бунта и противоречивых слухов. В те три месяца Лампе примыкал то к одним, то к другим, но быстро убеждался, что люди, от которых он ждал ясности, сами почти не представляют себе, с кем вместе и против кого сле-дует воевать, и уходил опять, так и не определив себе места в водовороте событий.
Но когда узнал, что арестованный Корнилов бежал из тюрьмы и формирует на Дону армию, отбросил сомнения. Не то чтобы сама фигура командующего была для штабс-капитана важнее цели и смысла борьбы, но запутавшийся и настороженный Лампе нуждался в ком-то, на кого мог бы без колебаний переложить тот окончательный выбор, оснований для которого, постоянно ускользающих в неразберихе политических доктрин и чужих амбиций, уже не под силу было искать самому. Воинская же доблесть и безусловная преданность долгу, чем покорял генерал сердца окопников еще на немецком фронте, казались последним, чему еще можно довериться в потерявшем опору мире. С тех пор и до последних дней Лампе уже не позволял себе задумываться, насколько верным было это решение. Он по доброй воле вверил судьбу Корнилову и считал позорным малодушием даже внутренне отделять себя от их общего дела.
А сейчас, еще прежде чем капитан кончил рассказывать, понял отчет-ливо: отныне его пути негде пересечься с этой войной.