Помню радости его, еще в молодые годы, от первых архивных блужданий. "Представляешь, открываю дела, которые сотни лет никто не трогал. Каково ощущение!" - "А с чего ты взял, что никто не трогал?" - "Сам посуди, начинается информация. - Дело XVII века. При Алексее Михайловиче. Написано приблизительно так: дело об отрывании пальцев на базаре во время драки. А?!" - "Ну и что? Почему никто не смотрел?" - "Открываю папку, а оттуда вываливаются засушенные пальцы трехсотлетней давности. Если бы их кто увидел раньше, я б их сегодня не увидал. Триста лет назад они хватали, может, мясо, может, парчу или парусину, может, пирожки продавали. А может, Алексашка Меншиков оторвал, когда еще был пирожником-лотошником? Вешдоки против Светлейшего! - и мысль в сторону. - Любят в НКВД сокращения: вещдоки, компромат, теракт, Гулаг... - и снова к началу разговора. - Эх, был бы я беллетристом, чего напридумать можно! Про Алексашку можно написать и похлеще, чем Алексей Толстой. А? А талантлив был, проходимец. Но проходимец. На Щеголева чем-то похож. Такой же..." Тут его надо остановить. И вообще запутаешься: кто проходимец - Алексашка, Толстой, Щеголев? А хочешь слушать, будет говорить до бесконечности. Случалось, что, оттолкнувшись от находки, он все же кидался писать нечто беллетристическое: был у него рассказ о вызове на дуэль неким Сыщиковым императора Николая. Долго этот рассказ лежал в ящике, пока удалось его напечатать.
Но все это потом... потом. А сначала только любовь к архивам. Чуял он архивную новь.
Давняя поездка в Благовещенск. Мы прогуливались по городу. Та же компания: он, Белоусов, Смилга и я - остановились перед вывеской городского архива. "Погуляйте минут пятнадцать-двадцать, подождите меня. Посмотрю, что у них. Что-то тут должно быть. После Читы, Иркутска, Акатуя, Нерчинска, чую я, что сюда тоже должен был черт занести чего-нибудь. Посмотрю только, чьи фонды у них". Прибежал через полчаса с глазами, пылающими от восторга. По спискам, не залезая в архивы, просто рассчитав, как в шахматной задаче, он обнаружил документы Российского МИДа XVIII века. Их никто никогда не смотрел. Мы должны были уезжать. И он помчался в местный педагогический институт на истфак - просить, умолять, вдохновить, наконец, их разобрать найденный архив, покопаться в нем, ибо там наверняка должно быть много интересного. От него благосклонно приняли подарок, но не знаю, воспользовались ли им. Никогда он не ощущал себя хозяином нового - хозяин весь мир.
Он любил дарить. Он любил любить. К сожалению, редко мог отказать. Порой давал несправедливо добрую рецензию. Отметив в тексте недостатки, сделав кучу замечаний, он в конце напишет доброжелательное заключение с надеждой на хорошие результаты окончательной работы. Бывало, что заключением пользовались, а замечаниями пренебрегали. А потом - справедливо недоумевающие рецензии в газетах. Так было, например, с бурляевским фильмом о Лермонтове. Вспоминаю о нем как о наиболее нашумевшем случае.
Добрым словом должен еще раз, вспоминая подобные казусы, не забыть Юлю - если б не ее заслон, многие добрались бы до него, и пришлось бы Тонику хлебать помои от порой беспринципной своей доброты. А я его понимаю: одна из самых неприятных необходимостей - быть принципиальным. В этом есть что-то бесчеловечное. Пусть меня за это казнят, но к концу жизни к такому выводу я пришел.
Порой он вдруг, причем без какого либо насилия над собой, совершенно автоматически, начинал оправдывать не всегда корректные действия или недоброкачественные работы. Без особого труда прощал и искал оправдывающие объяснения, если эти работы, поступки неблаговидные даже были направлены против его идей, мыслей, дел. Вполне возможно, что первая реакция, бурная, темпераментная, хоть и мимолетная, была более искренней. Но мне кажется, в том и есть одна из черт интеллигентности - подавлять любое агрессивное внутри и вести себя не по воле характера и темперамента, но по канонам порядочности, чудачествам интеллигентности, правилам нравственности. Да, вспыхнул, обиделся... задумался. Но вскоре после вспышки начинал искать изъяны в себе, в своих словах, сказанных или написанных. И, не дай Бог, находил! Тогда начинал злиться, раздражаться на всех, винить всех, но быстро успокаивался и... спускал собак на кого-нибудь из близких.
На чужих в этих случаях явный гнев не распространялся. Человек есть человек, и когда сам виноват, редко с этим примиряешься тотчас. Должно пройти время. И порой вдруг мысленно начинаешь защищать своего оппонента. И так бывает. Праведное с грехом порой меняются местами, как и удача с невезением, или здоровье и болезнь - мысль небогатая, да просто помнить надо, что когда-то наступит и противоположная фаза. Я хочу сказать, что у Эйдельмана все же в действиях преобладала фаза защитительная для оппонента. Уж что там в душе творилось, можно лишь предполагать. В дискуссиях он все время говорил: давайте искать доводы "за". А как порой не хочется даже думать о доводах "за" у того, кто со мной не согласен.