Он был искренен в словах и в деле, всей своей жизнью подтверждал неизбывную, до самой смерти, искренность. Правда, в своей искренности он порой бывал излишне прямолинеен. Да, впрочем, как мне об этом судить? Искренность всегда излишне прямолинейна, жестка, жестока. Поэтому Жадкевич мог сказать коллеге, не обижая его: "Не чувствуешь в себе силы на операцию — не берись, не рискуй чужой жизнью. Охраняй ее, сохрани ее. Не бойся признавать себя слабым — для этого нужна сила. А сила растет на обочинах дорог осознанной слабости".
Я все пишу, пишу… Просто оттягиваю момент… Не момент — потому что умирание его было долгим исходом из жизни; оно было необычным и торжественным. Он уходил от нас как большой мастер, преподавший всем нам урок мужества, человечности, слияния с природой. Не роптал, успокаивал. "Что делать, — сказал он мне. — Так природа распорядилась. Жребий пал на меня. Кто же виноват?"
Он, наверное, давно заметил какие-то изменения в своем самочувствии. Мы-то теперь, задним числом, догадываемся, что перемены в характере были следствием уже давно точившей его болезни.
Пришло время, и он явно почувствовал нарастающую слабость. Потом начал худеть. И все мы, и он в том числе, проглядели. Однажды, закончив очередную операцию, он тут же, отойдя на два шага от стола, сел на вертящуюся табуретку, привалился к стенке и минут двадцать не мог подняться.
Это была последняя операция перед началом собственного лечения. Потом сказал: "Наверное, героизм наш ничего не даст — слишком запущена опухоль". Это он про больного сказал, не про себя. Медицина много умеет — знает мало. Миру больше нужно наше умение. А знания — наши трудности и заботы. "Многие знания — многие печали". Вот и в той операции еще раз проявились наши малые знания, уступив умению хирурга: больной этот вполне здоровым был на похоронах своего Мастера.
В кабинете Жадкевич перечислил кое-какие симптомы и заключил: рак поджелудочной железы. По общей, шаблонной. схеме, по методу общения с больными в нашем обществе первой реакцией должно быть отрицание, запутывание, успокоение. Почему-то первое у нас — не пугать, не расстраивать. Беспрестанно пугая и расстраивая, мы боимся сказать человеку главное. Когда болеет общество — тоже боимся расстроить.
Я что-то болтал… Он молчал, не прислушиваясь к моим словам, а потом продолжил: "Вы, конечно, будете обследовать. Мне о своих находках сказать можете… Как хотите. А вот Наташе говорить не надо".
Она была выученица Жадкевича. Когда они поженились, ей было чуть за двадцать — он уже был мастер. "Миша меня выкроил по своей мерке, я его порождение". Вышла замуж она терапевтом, но переквалифицировалась в анестезиолога-реаниматора. Может, в Книге Судеб записано ей: все свои знания и умения готовить к его последним дням? Глупо говорить ей спасибо, глупо и склоняться в благодарности перед ней, да нет в моем невеликом лексиконе других слов и понятий. Какое спасибо? Кому?! Кто говорит?! Она ничего особенного не делала — просто жила рядом с ним, это был ее воздух, она иначе не могла, не умела дышать. Она его любила и делала чуть больше, чем могла, чуть больше, чем знала, чуть больше, чем умела.
Я провел подле него все это время. От меня помощь небольшая. Сидел рядом — и все. И сколько ни смотрел, а до конца его не понял.
В значительный степени он был прототипом героя моей книги. Прототип он лишь остов, который обрастает мясом вымысла, идущего от автора. Прототип, пожалуй, сливается с автором. В книге он получился чуть слабее, чем был на самом деле. Потому что это был вымысел моего уровня — списанные мною реалии его высоты.
В день прощания с ним я думал: в чем же его уникальность? Много людей знающих, умеющих, самоотверженных. Много хороших, порядочных, талантливых, безудержных, много счастливых. Много и таких, которых любили все. Немало таких! Но он был уникален. Одно из предположений: он был открытым, он был сразу виден всем и весь, как бы жил своим нутром наружу. Это не значит, что он был прост, — просто не скрывал он в себе ничего. Он был настолько открыт, что опасно было доверять ему чужую тайну: не умел таиться. А своих тайн у него не было. Ни на кого не обижался. Ничего не ждал от людей. Был сам по себе.
После операции, которая чуть-чуть улучшила его состояние — сняла желтуху, — силы его стали медленно восстанавливаться. Прошелся по дому. Потом достало сил и на улицу выйти. Мы громогласно, фальшиво радовались его физиологическим успехам.
Кому мы врали?! Какая нелепость — прикрывать растущее горе словесной шелухой, тыкать ему в глаза и уши признаки прибавления веса. "Да ты посмотри, — усмехался он. — Это же только жир. Его всегда то больше, то меньше. А мышцы… мышцы уходят. Белки уходят. Мне-то зачем голову дурить?"
Однако силы прибывали. Через четыре месяца после операции он сказал: "Что же я, буду сидеть дома и ждать, когда она придет за мной? Глупо и расточительно. А? Я выхожу на работу. Лучше оперировать часами стоя, чем умирать месяцами лежа. А? Я думаю, на пару-тройку месяцев меня хватит".
Его хватило на восемь месяцев.