Я сжимаюсь от страха, порожденного паникующим воображением, и они немедленно прилетают, теперь уже на самом деле, наяву, большой компанией, тремя этажами: на самом верху медленным коршуном кружит еле заметная "рама", ниже злобно гудят "хейнкели" (на этот раз, выходит, будут еще и бомбить!) и в самом низу, на бреющем, несутся ненавистные юркие "фоккера". Начинается конец света. Гаснет солнце. Мир погружается во мрак и гром. Земля трясется и угрожающе накреняется. Сейчас она встанет вертикально, и я загодя цепляюсь за нее пальцами рук и ног, хватаюсь за ломкие, нагретые метелки полыни, за седые патлы пыльного ковыля — только бы не упасть, не оторваться от земли, не свалиться с нее в пылающую и ревущую бездну неба.
И в эту секунду, оглянувшись вокруг, я вижу разом все пузыри земли — кипящую, булькающую, трясущуюся ее плоть: вблизи, у самых моих глаз, у самых плеч и колен, земля взлетает мелкими фонтанчиками от пуль, чуть подальше, на расстоянии нескольких десятков шагов, окружает меня смертоносный хоровод бомбежки; земная кора вспучивается предрешающими беду злокачественными почками, почки, бухая и бабахая, лопаются и выпускают из себя смрадные цветы огня и дыма; цветы разрастаются в кусты, кусты — в деревья, и вот уже вся окружающая меня степь превращается в охваченный пламенем, пылающий и пляшущий лес. Потом дымовые и земляные деревья поникают, оседают, и вдали, почти у горизонта, становятся видны самые большие пузыри земли— разрывы снарядов дальнобойной артиллерии, большие фонтаны и фантомы войны. Грохот оттуда, скрадываемый расстоянием, доносится до меня как непрерывный и слитный гул, земля там поднимается и опадает замедленно, и дымные великаны стоят там, покачиваясь из стороны в сторону, как пьяная шеренга джинов, поднимающихся в психическую атаку...
Пузырями земли казались мне всегда бледные грибы, прорывающие сырую слоистую прель прошлогодней палой листвы. Особенно прочно утвердилось во мне это навязчивое сравнение, когда увидел я, как вспухает неторопливыми шишками асфальт перед крыльцом нашего дома. Однажды утром, выйдя во двор, я увидел, что асфальтовые бульбы растрескались, а края трещин начали отгибаться и заворачиваться в разные стороны, как края снарядной пробоины в броне танка. Наклонившись над развороченным асфальтом, я заглянул в одну из черневших рваных щелей. Там, в подземельном влажноватом мраке, упруго пузырились крепкие, смутно белеющие головки шампиньонов.
Были в моей памяти пузырные ассоциации и пострашнее, вроде атомного гриба, вздувшегося на земле Хиросимы, были и постраннее — на манер впадин и вздутий таинственного бермудского треугольника, но самое странное впечатление этого рода посетило меня в благословенной вологодской глуши летом одна тысяча девятьсот семьдесят седьмого года.
...В поисках тишины и одиночества ежедневно уходил я тогда в окрестные, вокруг города Кириллова, леса. Сначала шел по большой дороге, проложенной внутри широкой просеки, шагал по выщербленному ее асфальто-бетону, пока асфальт не сменялся свежей щебенкой и песком. Потом по наитию сворачивал вправо или влево на проселок и углублялся в дебри. Чем дальше, тем лес становился мрачнее и чаще: все выше и сочнее вырастали травы, все гуще и ближе к дороге придвигались щедрые малинники. Иногда они выходили к самым ее кольям и протягивали мне свои ветки — несчитанные ладони, полные спелых пунцово-сизых ягод.
Давно неезженная дорога петляла и покачивалась: то поднималась на песчаный пригорок, то ныряла в глубокий овраг, где лес терял краски, обесцвечивался и превращался в сплошное пепельное кружево, серебристо-ржавое, крупной старинной вязки, — так густо покрывала его плесень лишайников, мхов и вековой паутины.
Ни деревень, ни отдельных усадеб, ни каких бы то ни было следов человеческого жилья мне не попадалось, сколько бы я ни шел; казалось, что дорога никуда не ведет. И так бывало на любом проселке, куда бы я ни сворачивал с большака. Все они вели в никуда.
Чем дальше я шагал, тем чаще путь мне преграждали поваленные деревья, и видно было, что повалены они не вчера и не специально чьей-нибудь злою волей, — просто упало дерево и лежит. Годами лежит и десятилетиями. Покрывается мхами, обрастает своей и чужой порослью, подгнивает, трухлявится. И никто не убирает его с дороги. Словно нет здесь людей, словно вымерли они давным-давно: сорок, пятьдесят, а то и все шестьдесят лет тому назад.
Я обходил умершее дерево, либо перелезал через него и шел дальше.
Но за ближайшим поворотом меня встречала новая, такая же точно преграда, а за нею, вдали, виднелись обычно другие деревья, попадавшие на дорогу, — малакучей, рядом и друг на дружку, вповалку и враз, словно договорившись о необъяснимом совместном самоубийстве.
И, пожалуйста, не удивляйтесь, не спрашивайте меня, почему, анализируя знаменитый шекспировский образ, я думаю все время о чем-то другом. О вчерашней войне. О сегодняшнем российском запустении. Образ можно постичь только через другой образ. Рациональный подход тут не срабатывает, не помогает.