№ 4. Вальс-бостон. Если на секундочку вернуться к теме первого номера, то есть к теме заведомой заданности и неизменности гения, то обнаружится, что студент Васильев с самого начала учебы проявил себя как крупный характер и художник с большой буквы "X". (Приподнимитесь на цыпочки, обнимите за талию свою даму, осторожно прижав ее к себе, и замрите, застыньте на миг в неустойчивой, взмывающей паузе, — вы ведь танцуете вальс-бостон, и Дама ваша — прекрасная муза Талия). Как студент, Васильев был уникален. Он резко отличался от всех остальных — принципиально и позитурно: не поддавался массовидной инерции, плевал на установленные для всех правила и не скрывал высокомерного презрения к недаровитым сокурсникам. Он был странный лидер, не принимающий ничьего лидерства, даже своего собственного. Вокруг него крутились, но он никого никуда не вел; он только шел сам. В то время, как все остальные студенты усваивали учебную программу, он ваял произведения искусства. Все остальные по-быстрому гоношили свои работы и показывали педагогам это сырье пачками — по три-четыре, а то и по десятку штук каждую неделю; Васильев не интересовался количеством, его волновало только качество, — неделями, месяцами, целыми полугодиями возился он со своим очередным режиссерским сочинением: вынашивал, уточнял, отбирал детали, шлифовал их, переделывал и снова оттачивал, компановал, перекомпановывал, добиваясь непонятного никому совершенства. Работал он тайно, за закрытыми дверьми, не допуская к себе на репетиции никого, кроме исполнителей и участников. Педагогов тоже не жаловал доверием, — увидеть, что он там затевает и как работает, у нас не было никакой возможности, потому что, редкостный упрямец, он оттягивал момент присутствия посторонних глаз до последнего мыслимого мгновения, — до итогового просмотра ученических опусов Поповым перед самым экзаменом. Это злило и раздражало, так как казалось высокомерной строптивостью первого ученика, но... Но ведь можно было посмотреть на эти фокусы и по-другому — как на величайшую требовательность художника к себе и к своей "картине". Тогда это становилось признаком гениальности. (Снова приподнимайтесь на цыпочки и снова пауза. Затаите дыхание. Как будто присутствуете при свершении чуда).
Первая же показанная студентом Васильевым работа оказалась шедевром. Режиссерский этюд назывался "Арбат". Раздвигался занавес, и вашему взору открывалось совершенно пустое пространство сцены. Точнее было бы сказать так: вашему взору открывался пустой, ничем не заставленный сценический планшет — извечные доски театра, плохо выструганные, давно не мытые, вытоптанные и затоптанные тысячами актерских подошв, засаленные и просмоленные сотнями актерских тел, валявшихся и катавшихся здесь в творческих муках, пропитанные и запятнанные десятками раздавленных, искалеченных актерских судеб и несостоявшихся актерских дарований.
Сейчас пол был чисто подметен и густо побрызган водою.
Насмотревшись на грязные доски, вы поднимали глаза и замечали: в полумраке сцены что-то беззвучно шевелилось, — это висел в воздухе плотный слой табачного дыма. Он колебался, изгибался, медленно перебирая и переплетая свои синеватые космы. Дым — танцевал.
Внезапную ассоциацию тотчас же закрепила музыка. За сценой некто начал перебирать клавиши рояля: медленно-медленно, тихо-тихо и поэтому: далеко-далеко.
Трам-
-там-там, Трам-
-там-там, (не так — пианиссимо; пианиссимо!) Трам,
тарьям-тарьям,
там-та... "Дым,
плывущий и тающий в небе лазурном, Дым, плывущий и тающий, — Разве он не похож на меня?"
(Это уже была не музыка. Этого вообще не было в этюде. Это вам вспомнился несравненный Исикава Такубоку, японский Лермонтов.)