Среди прочих лингвистических и этимологических неудач книги следует, возможно, выделить анализ лексического семейства трѣба
– «жертва». Автор явно пошел по ложному следу, принимая здесь за исходные значения «чистить», «корчевать (лес)» (с. 109). Конечно, здесь представлен корень *ter-, расширенный элементом -b– и обладающий основным значением «тереть», «перетирать», «истреблять с помощью чего-то острого», но сакральное значение «жертва» дало не оно. Непосредственно от глагольного значения «перетирать», «истреблять» отпочковалось значение «острая необходимость», «дело» (ср. лит. reïkia «надо», «нужно», reïkalas «дело», этимологически родственные с значением глагола riêkti «резать». Праслав. *terba, цслав. трѣба , victima < necessitas, сюда же польск. trzeba «нужно») является хорошей аналогией этому. Когда Мошинский (там же) толкует слово тргьбище как «очищенное от деревьев, раскорчеванное место», получается еще одна досадная ошибка. Со стороны языка дело ведь абсолютно ясно и однозначно: тргьбище – это (также в этимологическом смысле) «место требы, жертвоприношения», locus victimae, в соответствии со словообразовательной моделью на -išče и семантической иерархией. Строго говоря, и ст.-слав. капище – не обязательно «здание» (к трудному вопросу о храмах), как у Мошинского (с. 112), а точнее – «место того, что называется капь («идол»)».Что касается обсуждения книги, мы уже близки к цели. Я, конечно, разделяю мнение, что эта тема сложна, трудна и с лингвистической точки зрения обработана еще в очень малой степени. Вызывает сожаление, что наш автор трактовал проблему слишком фрагментарно. И его заявленная лингвистическая позиция осталась, скорее, невыполненным обещанием; у Мошинского, безусловно хорошего филолога, перевесила склонность к историко-филологическому (по большей части традиционному) взгляду на вещи. Но одной письменной традиции для реконструкции языка и культуры недостаточно. Напрасно также объектом критики и сомнений Мошинского сделалось использование этнографического материала. Но главное, в сущности, то, что в его изображении своеобразие праславянской религии оказалось едва ли затронуто.
Остаются уязвимыми для критики и рассуждения автора о том, что мы должны называть религию праславян не языческой («поганьскъ»), а дохристианской (с. 123, 125). Из этого можно было бы сделать явно опрометчивый вывод, будто речь идет только о немногих столетиях, собственно предшествующих введению христианства, т.е. отрезке времени, которым традиционно любят оперировать историки языка. Но это не так. Следует говорить о самостоятельном весьма протяженном периоде, значение которого вряд ли можно было бы переоценить, тем более что его воздействие сохраняло силу и для последующего христианства (ср. то, что сказано выше о понятийной паре рай – ад
в двух культурных регионах Европы). Тем самым ставится вопрос о временнóй глубине и о том, что она в исследовании Мошинского, по-моему, недостаточна. Так, интерес исследователя простирается не далее середины I тысячелетия до н. э. или, выражаясь словами самого Мошинского (с. 125): «Очень древние иранские влияния были не столь существенны (…) Скандинавские влияния установить не удастся. Протоболгарское влияние было лишь поверхностным. Влиянию кельтской религии подверглись, прежде всего, западные лехиты». И это все? Как я себе это сейчас представляю, ученый занимается последним периодом развития праславянской языческой религии: уже наличествует понятие бога (богов), не без иранского влияния. Вне поля зрения остался предшествующий период культурной жизни с более примитивным миром духов и характерными нравами и обычаями, но совершенно отличный также по своим языковым и этническим связям, прежде всего славяно-италийским (латинским). Обойти их здесь молчанием было бы едва ли правильно, но тем самым нам придется говорить о другой книге – о моем «Этногенезе и культуре древнейших славян (лингвистические исследования)» – вышедшей в 1991 г. После прочтения книги Мошинского я нахожу это даже настоятельно необходимым, тем более что прошедшие после этого годы помогли здесь кое-что добавить или объяснить.