– Никак не могу вспомнить… – сказал он, разглядывая свои пальцы, – не могу вспомнить лицо. Вижу глаза, пытаюсь дорисовать губы, нос, овал – скуластое лицо с таким острым подбородком, у нее в лице было что-то беличье… быстрые глаза, наверное, темные… да, темные, как бархатные. И этот острый подбородок. Я когда пытаюсь вспомнить – это так странно, так больно, я понимаю, все и началось с жалости.
Галль странно повел головой, словно воротник душил его.
– В ней было что-то трогательное, болезненно хрупкое, даже сейчас я вспоминаю, и у меня сжимается сердце. Это не фигура речи – у каждого есть такие воспоминания, которые вызывают физическую боль. Настоящую боль. – Директор замолчал, что-то припоминая, медленно продолжил: – Я поначалу думал – это жалость, да, именно жалость… И я так гордился своим чутким христианским сердцем, ведь мы только говорим о милосердии, о слезах сочувствия, а ведь сами проходим мимо чужой боли, проходим мимо с холодной душой. Или подаем, как милостыню, – напоказ, теша тщеславие.
Директор говорил медленно, он не взглянул на Полину ни разу, та стояла молча, с муторным чувством приближающейся беды. Как тогда, в цирке. Ей было лет пять, бродячая труппа давала представление на ярмарочной площади, там установили высокие шесты с натянутой проволокой, с трапециями. Канатоходец в линялом розовом трико взобрался на самый верх. Полина не видела лица – так высоко он залез. Циркач долго примерялся, потом заскользил по проволоке. Полина хотела зажмуриться, но не могла, она тихо шептала: «Бабушка, ну пойдем, пойдем отсюда». Потом толпа в ужасе ахнула, Полина услышала жуткий звук, глухой, словно на землю сбросили большой мешок картошки. Звук застрял в ее памяти навсегда.
Сейчас она слушала Галля, и в ней росла гнетущая уверенность, что директор вот-вот скажет что-то страшное, непоправимое, с чем ей придется жить до конца, как с тем угрюмым звуком. Полине хотелось перебить его, отвлечь, заставить замолчать, но директор говорил, а она молча слушала.
– Та самая пугливая дикость, которую я принял за слабость, которая попервоначалу виделась мне занятной и даже забавной – помню, я тайком наблюдал за ней: в классе она горячилась, по-детски краснея всем лицом, объясняя или доказывая… Она обожала спорить. – Директор, вспомнив что-то, улыбнулся одними глазами.
Он снова дотронулся до арфы, провел пальцем по самой толстой струне, медленно провел сверху вниз. Родился едва различимый гнетущий звук.
– Но это была не слабость. Мы ведь судим о мире с позиций своего опыта и мнение свое считаем единственно верным. Даже имя придумали – истина. – Галль хмыкнул, покачал головой. – А ведь это не более чем твое личное заблуждение. И чем старше, тем невероятней и больнее нам осознавать свою слепоту, пусть даже просветление несет радость и счастье. Нам ведь не счастье важно, нам важней всего правота своя! Мы ее называем истиной.
Директор снова провел по струне, теперь ногтем – звук стал шершавым, противным.
– И я даже поверил, что она поняла мою истину, поняла и приняла. И согласилась. Что есть вещи важнее личного, как это называют, – директор зло усмехнулся, – личного счастья. Я не просто директор, не просто гражданин Данцига. Я – Галль! Потомок Арчибальда Галля. На моих плечах миссия, великая миссия! Нельзя построить рай для всех. Да и не все достойны рая!
Он глубоко вдохнул, словно собирался нырнуть.
– Неужели она и вправду думала, что я хоть на секунду забуду об этом? Стану добропорядочным муженьком в велюровых тапках, буду на ночь читать сказки нашим чернявым малюткам, а потом спокойно храпеть с ней под потной периной? Неужели она так думала? Неужели она верила, что я смешаю тевтонскую кровь Галлей с кровью ее плутоватого народа? Ведь мы не просто люди – разумные животные, которые размножаются и смотрят телевизор. Мы все откуда-то пришли, у нас есть история. У каждого! Не история твоего дедушки-скотовода или прабабушки-маркитантки, а История с большой буквы – история твоего народа, твоей нации. Мартин Лютер дал немцам не только новую церковь, не только новый немецкий язык. Он научил нас гордости, он объяснил нам, что значит быть немцем. Да, да! Немец – это не только особая кровь, немец – это миссия! Миссия всего народа и личная миссия каждого немца. Если он настоящий немец!
Директор повысил голос, но на Полину он не смотрел, казалось, беседовал с арфой.
– И что ж Германия? Что ж Европа? – он удивленно развел руками. – Европа кончилась! Перемешалась, открыв границы. Поляки, немцы, румыны – кто еще? – болгары? – давай, вали до кучи! Итальяшки-вырожденцы, гоношистые французы – всех в один котел! Европеец перестал любить свое отечество, свои древние камни, могилы своих предков. Теперь мысль другая – как выжить, как под шумок в базарной свалке урвать кусок пожирнее. Вот какая у европейца мысль!
Он оглядел низкий потолок, повернулся к Полине.