Нюрка от любви к этому Георгию, похоже, совсем обалдела. Она жалась к нему, как кошка к теплому камину, подкладывала ему в тарелку что повкуснее, а когда он обронил на пол вилку, она так бросилась за ней, что чуть не перевернула стол. А сам Георгий Нюрку называл мой Анэ и смотрел на неё, как кот на сметану, а когда его спросили, не помеха ли ему её дети, он ответил:
— Дэти — мой слабость.
Коротеня на свадьбе играл, пока не свалился со стула, а Бояриха так плясала, что звенела на столе посуда. Когда она пригласила в круг пенсионера Пряхина, и он не отказался:
— Эх, где наша не пропадала! — весело крикнул он и выдал таких кренделей, что никто их от него и не ожидал. Неповоротливый в трезвом состоянии, тут он гоголем заходил вокруг Боярихи, на когда пошёл вприсядку, не выдержали ноги и он, расстроенный, вернулся на своё место. А Бояриха, выбивая дроби, уже пела:
И припевала:
Не выдержал, чтобы не выйти в круг, и Георгий.
— Генацвале, — крикнул он не свалившемуся ещё со стула Коротене, — лэзгинку!
Коротеня играть лезгинку умел, а Георгий, выждав нужный момент, так пошёл по кругу, что когда застриг вытянутыми на дыбки ногами, казалось, что ещё немного, и он взлетит в воздух. «Цхы!» — резал он этот воздух воображаемым в руке кинжалом, а потом, словно его укусили за пятки, запрыгал по кругу мячиком. За ним вышла и Нюрка. Не понимая, что танец грузинский, она по-русски, с прискоком и чуть ли не вприсядку пошла вокруг Георгия, а потом, словно и её укусили за пятки, запрыгала, как прыгают хохлы, когда танцуют гопака. Растерявшись, Коротеня перестал играть, а Георгий, похлопав Нюрку по плечу, сказал:
— Молодец, Анэ!
Потом пели песни. В веселых задавала тон Бояриха, а грустные запевала Вера Ивановна. Голос у неё был высокий и по-девичьи чистый, и когда она пела, казалось, стоит открыть дверь, и песня её вылетит на улицу, поднимется над посёлком, над его черепичными крышами, и улетит в небо. А когда доходили до песни «Сронила колечко», в которой Вера Ивановна, словно уже не пела, а рассказывала о несчастной женщине, покинувшей и детей, и мужа из-за любви к другому, Пряхин, от которого тоже когда-то ушла жена, шёл на кухню и там курил.
После песен шли разговоры. Бабы, сбившись в кучу, сначала тараторили каждая о своём, а потом переходили и к Нюркиной свадьбе.
— Нюр, ты этого черкеса держи! — советовала Бояриха и бросала в сторону Георгия: — У-у, глазищи-то выпучил! Того и гляди — зарежет!
— И черкесы — люди, — не соглашалась с ней Вера Ивановна.
А на Георгии уже сидел словоохотливый Николай. Похоже, он пытался доказать ему, что Колыма не хуже Грузии, но так проглатывал слова, что понять его было трудно.
— Зачэм нэ по-русски говорыш? — спрашивал его Георгий.
Расходились под утро. Нюрка, видимо, оттого, что всё так хорошо получилось, и теперь у неё начнется новая и не такая, как раньше, скучная жизнь, то смеялась, то плакала, а Георгий говорил:
— Мой её Капказ увезёт.
Бросил Нюрку Георгий через месяц. Оказывается, на Кавказе у него была своя семья, а на Колыму он приехал за легким рублем, и Нюрка у него была очередной подстилкой. Успокаивали Нюрку все.
— Чтоб у этого басурмана глазья повылазили! — грозила Бояриха кулаком в ту сторону, где, как ей казалось, находился Кавказ.
Вера Ивановна давала Нюрке успокоительные капли и вместе с ней плакала, а успевший уже где-то выпить Коротеня обещал Нюрке, что в первом же отпуске он найдет эту кавказскую суку и обязательно её зарежет. Зная, что в горе бывает полезно и выпить, Пряхин пришёл с бутылкой. Нюрка быстро опьянела и снова стала плакать. Принесли вторую, а потом Коротеня сбегал и за гармошкой. Разошлись в полночь и с песнями.
— Не жили хорошо — и не стоит начинать, — успокоил на прощанье Нюрку Пряхин.
Прошло лето, настала осень, и в одну из её ненастных ночей Пряхин умер. Деньги, что копил на похороны, он завещал Вере Ивановне. На них похоронили его, как положено, обмыли, обрядили в чистое, обили гроб красным шёлком, в мехцехе, где он работал кузнецом, из листового железа сварили красивый памятник, заказали оркестр. На похороны вызвали сына. Работал он в леспромхозе, и как писал отцу, зашибал там большие деньги. Ещё говорил Пряхин, что сын постоянно зовёт его к себе, но он не едет потому, что у сына своя семья, с которой и без него, старого Пряхина, ему забот хватает. Пряхину не очень верили. Сейчас, небритый и нетрезвый, с рыжим овином спутанных на голове волос, сын Пряхина был больше похож на спившегося бродягу. На гроб отца он упал грудью и, мотая над ним лохматой головой, застонал:
— Эх, папаня-а!
Выговорить он больше не мог, его, видимо, душило горе.
На кладбище, когда уже собирались опускать Пряхина в могилу, приехал директор прииска.