К чему же, скажут, могут привести теперь все эти сетования? Упрек, скажут, в невнимании ко всем более или менее страстным предрасположениям Батюшкова в наше время не может быть справедливым: полная изоляция душевнобольных от всех предметов их любви и сочувствия в прошлом составляет один из непреложных догматов современной психиатрии. На случай подобного возражения можно сказать, что и при вере в непреложность догмата изоляции нельзя довольствоваться умозрительно предрешенным во всех мелочах обособлением больного от любимых людей и сложившихся привычек, как сделал любивший Батюшкова, но, по всем вероятиям, слишком увлекавшийся одними умозрительными требованиями свое науки д-р Дитрих. Умозрительно предрешенная изоляция его оказалась губительною. Несравненно более спасительные последствия имела та своего рода животворная изоляция, сущность которой ощутили в душе своей Гревенцы. Взявши к себе больного Батюшкова, они окружили его и живыми цветами, и живыми образами искренней любви к нему в лице своих детей, а его внучатых племянников. Дети полюбили больного, и больной полюбил детей, и особенно мальчика Модеста. Известно, что, живучи в Вологде в семье Гревенцев, почти безоговорочно подчинялся он одной из дочерей их и мальчику Модесту. Так незаметными влияниями чистой детской любви творчески воссоздалось в душевнобольном пожилом человеке чувство любви к этим детям и, в свою очередь, мало-помалу создало в нем успокоение и умирение, а, может быть, и умиление, и некоторое обновление его души.
Двадцать два года относительно покойной и не совсем безумной жизни Батюшкова среди родных в Вологде сильнее всяких слов удостоверяют непреложность животворной изоляции, созданной для него детьми и Гревенцами. Зато вологодская сердечная изоляция была диаметрально противоположна трансцендентальной Зонненштейнской. Абстрактно предрешенная все отнимала у Батюшкова, сердечная всё возвращала ему. Абстрактная шла наперекор, сердечная — навстречу лучшим свойствам его души. Поэт любил родных и друзей: те и другие всегда были с ним и во всем его вологодском житье-бытье и главным образом, в живых лицах любивших его детей. Поэт любил цветы: и цветы были в его городском и сельском быту. Он любил простор: и дом, и сад, и лес, и поле, — все было к его услугам. Он любил «природу-мать», и никто не подсматривал исподтишка, так или иначе он любуется, и наслаждается ею в саду, в лесу или на открытом поле… Он любил одним-один стоять перед небом, любоваться солнцем и луною, ждать сверкающей молнии, прислушиваться и раскатам грома, и никто не мешал ни одному из искомых им сердечных сближений со всею поднебесной. Ничто не входило в него исподтишка, не вносилось умышленно. Все живою жизнью жило в нем и с ним; все тою же прямо и просто вживалось в него. В этой простоте и естественности жизни заключалась и таинственная, обновившая душу Батюшкова сила. Сама «природа-мать» как величайшая целительница, возродила в добром человеке к концу его жизни способность и наклонность к любви, к чтению книг и даже к весьма разумной подчас критике военных действий под Севастополем…
XV. Заключение
Ein jeider Stand hat seinen Frieden.
В конце предшествовавшей ясно указано, в чем заключалась необходимая для душевнобольного Батюшкова «vis medicatrix naturae»[125]
. Если бы к ней обратился д-р Дитрих, то, конечно, воспользовался бы благодатными ее воздействиями в своем лечении, а не томил бы поэта, и под гнетом болезни поэтически страдавшего, в безжизненном заточении. Словно преступную душу в тюрьме исправительной, держал он своего больного в одиночном заключении, а потому и не мог посулить человеку, которого успел полюбить, ничего, кроме самых крайних ужасов, не исключая преждевременной и даже насильственной, т. е. временной и вечной смерти. Кто же и что же он был как доктор? «Односторонний специалист», т. е. то же, что «грубый эмпирик или уличный шарлатан»[126]? Пускай специалисты решают эти вопросы. Если принять в соображение, что он составил обстоятельную «Записку о болезни» Батюшкова, усердно вел «Дневник» его болезни, занимался литературою и составлял свои «Записки», то нельзя не сказать, что он умел жить и трудиться для потомства, а «потомство есть земное бессмертие души»[127]. Пускай в относящихся к Батюшкову рукописях он оставил немало обличавших его ошибки указаний, но оставил и доказательства своего права на благодарные воспоминания в истории русской литературы: помимо его рукописей, у нее не было бы живых очерков душевной болезни, безвременно сгубившей классического русского поэта.С историко-литературных точек зрения нельзя не помянуть добрым словом и тех Гревенцев, которые сумели возвратить больному поэту частичку человеческого разумения и если не усладить, то умирить его жизнь на протяжении двадцати двух лет.