Творчество поэта, тяготеющего к песне, как правило, отмечено печатью лирической бесхарактерности. Слишком на большую аудиторию он работает, чтобы позволить себе роскошь быть самим собой. Когда поэт пишет: “Что ж ты, милая, смотришь искоса, низко голову наклоня, трудно высказать и не высказать” (“трудно и легко”)
, — то “милая” в этом тексте понятие абстрактное, потому что оно, должно подходить для Москвы и для Казани, для юноши и для пожилого человека и т. д. Чем меньше конкретных примет, тем лучше. “Милая” — существо “среднестатистическое”. Поэтому немыслимо, чтобы, например, такие стихи, полные личного напряжения: “и какую-то женщину, сорока с лишним лет, называл скверной девочкой и своею милой”, — могли стать песней.Любимый город в синей дымке тает:
Знакомый дом, зелёный сад и нежный взгляд, —
вот образцовый, классический среднелирический шаблон, похожий на раскрашенный фон с лебедями и колоннами — нехитрый реквизит рыночного фотографа. В раскрашенной фанере вырезано отверстие для лица, заходи сзади, всовывай голову, и фото готово. Вокруг тебя “любимый город” и “зелёный сад”. Этот закон властен и над Долматовским, и над Ошаниным, и, как видим, над Окуджавой. Правда, надо оговориться, последний рискнул произвести революцию в системе лирических шаблонов, сделал их более индивидуальными. И в том его заслуга. Он сузил понятие “любимого города”, пошёл на то, чтобы появился Сивцев Вражек. Но суть дела от этого не изменилась, характерные словечки “прощаться и прощать”, “трудно и легко”, “смеясь и плача”, “признание и сплетни”, “я вижу, как насмешливо, а может быть, печально”, и т. д. — это ещё не характер, а сентиментальность — ещё не чувство.
Видимо, от природы дарование Окуджавы таково, что даже когда он писал “просто стихи” — всё равно из его творческого замысла не исключалась возможность того, что стихотворенье может стать песней. Но когда такая возможность не осуществлялась, то всё, что в песне могло стать достоинствами, оборачивалось в стихотворенье недостатками. Система стандартов, давая жизнь песням, убивает стихи. Своего рода биологическая несовместимость. В стихах она приводит в конечном счёте к вычурной риторике:
В таком духе можно продолжать до бесконечности, что поэт и делает. И никакие значительные намёки на некто важное (“всегда и повсюду только свежие раны в цене”, “не жалейте дроздов: нам, дроздам, как солдатам, всё равно погибать на снегу”) не получают отсвета личной судьбы. Кстати, недавно ещё один поэт (Островой) написал песню о дроздах, которая начинается так:
Незнание жизни сыграло с автором злую шутку: дрозд не полевая птица, а лесная. Впрочем, в песне никто этого не замечает — и её поют, она — гвоздь песенного сезона. Насколько людьми владеет глухота, когда речь идёт о песне, можно проиллюстрировать следующим примером. Все мы много раз слышали и сами пели давнюю довоенную песню: “подари мне, сокол, на прощанье саблю, вместе с острой саблей пику подари”, — и никому в голову не приходит, что казак едет на войну, а любимая девушка на прощанье разоружает его. Музыка и безличность песенной стихии заглушают порой не только слова, но и здравый смысл.
Но вернёмся к стихам Окуджавы. Эстрадно-песенное многословие часто мешает ему отказаться в собственных стихах от бессодержательных красивостей:
“Друг Аркадий, не говори красиво”, — просил главный герой тургеневской повести “Отцы и дети” своего приятеля. Увы! Так хочется напомнить об этом Окуджаве, который пишет:
А ещё говорят о некой “уличности”, “разговорности” стихов Окуджавы! Какая уж тут “уличность”. Уличность — дело хоть и грубое, но живое. Она — стихия Высоцкого. А здесь — какая-то претензия на “изящность” выражений.
Но как бы то ни было, я считаю не случайным, что в течение вот уже пятнадцати лет, несмотря на широкую популярность Окуджавы-шансонье, о характере его поэзии в критике не было ни одного серьёзного и толкового разговора. Видимо, материал не давал к тому оснований.