Елена Шереметева ехала в коляске одна. И была очень хороша. И снова чувство любви захватило душу и сердце. Он думал о новых романсах для нее, где каждое слово будет любовным признанием. Но почему, когда недавно был у нее в Царском на даче Крейлице и они оба не могли скрыть радости от этой встречи, он не ревновал ее, хотя основания были? Рассеянно попивая чай, он думал о себе как о человеке неверном, привыкшем ко всяким разочарованиям. Или любовь была не настоящей? Но почему тогда тоска в душе и жизнь кажется разбитой и несчастной без нее? И откуда это желание, неистовое желание, идти сейчас с ней рядом, говорить, целовать руку?… Он желал быть ее мужем. Но жениться он обязан на принцессе, и от этого тоже нет в душе большого отчаяния. Что же это за любовь, которая не понята, не разгадана им самим?
Он почувствовал себя очень одиноким. У него есть светские знакомые, но друзей по возрасту и интересам почти нет. Сергею сейчас не до него – он озабочен романом отца с Долгорукой и болезнью матери, ведь Царь и Царица на виду всей России.
А у Константина была страстная потребность в дружбе, желание броситься навстречу тому, кто сделает дружественный знак. Конечно, смолоду легко принять резкость за меткость, сомнение за насмешку, самолюбие за ум, раздражительность за оригинальность. Не потому ли Пушкин советовал осторожно относиться к новым знакомым.
Восьмого октября 1879 года Константин заметил в дневнике: «Читал в Полном собрании письма А. С. Пушкина. Понравилось мне одно письмо, написанное в 22-м году к брату… Брат Пушкина выходил из училища и готовился вступать в свет… Пушкин предостерегает младшего брата от увлечений и очарований, советует иметь возможно худое мнение о новых знакомых: оно само собою уничтожится при более тесном сближении; таким образом, не будешь встречать печальных разочарований, так больно действующих на молодую доверчивую душу и уничтожающих прелесть и привлекательность жизни…» Нравились ему эти слова Пушкина, но где-то в подсознании казалось, что это слишком прагматично. А ему хотелось без всякого логического узора в дружестве с близкой душой вечерами расшевеливать душу заоблачными разговорами и благодарить Бога за дружбу как за благо. Он стыдился признаться даже самому себе, что хочет любить друзей, верить в дружбу восторженно, как ребенок.
Этот 1880 год вообще был трудным для Константина. Не случайно в этом году появилась такая запись в его дневнике:
«… Я желал бы принять мученическую смерть. Но далеко мне до этого, не такую я жизнь веду, во мне не довольно „целомудренны мечты“, как сказал Языков. Большею частью у меня есть стремление или к самому крайнему благочестию или к необузданному разврату: редко я остаюсь в состоянии, среднем между этими крайностями. Я злюсь, это признак бесхарактерности, тем более что я никогда или почти никогда не привожу в действие свои влечения, а перевариваю их в мыслях. Я слишком много думаю, обыкновенно совершенно непроизвольно. Впечатления долго у меня не остаются, а беспрестанно сменяют друг друга. То я сочиняю стихи, то пишу музыку, то готовлюсь в государственные люди. Я думаю, в конце концов, из меня выйдет Райский в „Обрыве“ Гончарова. Я всего более этого боюсь. Как мне досадно, что на вид я всем нравлюсь, что меня находят премилым молодым человеком с дарованиями и многообещающим, а я – как грибы крашеные, внутри которых гниль и всякая нечистота. Впрочем, я верую в милость Божию, я не теряю надежды сделаться порядочным человеком…» (13 июля).
Собрав все нужные вещи в Павловске, Константин поехал в Петербург. Дел было много, как перед всяким отъездом, отплытием, походом. И все же в двух вещах он отказать себе не мог: побывать в Обществе поощрения художников, где была выставлена купленная им у Куинджи картина «Ночь на Днепре» (мысль взять ее с собой в море не покинула его), и упорядочить свои записи в дневнике.