Я спал на палубе. Утром, когда я проснулся, море уже утихомирилось, и голые крутые горы Сурмене, подобно гигантским розовым гейзерам, прорезали горящее небо. В это солнечное октябрьское утро я был потрясён белым сиянием Трапезунда.
Русские превратили старый римский пирс в современную пристань. Перемены виделись повсюду. В бухте землечерпалки углубляли мелкие места. Пыхтели маленькие паровозы, выдыхая клубы белого дыма и весело свистя, они тащили длинные цепи тех товарных вагончиков, которые когда-то толкали по направлению в Джевизлик бригады голодных солдат-греков. Как и в Батуме, гавань была полна кораблей и заминирована. Какой-то солдат показал мне корпус парохода, потопленного немецкой подводной лодкой до того, как её отогнали русские береговые батареи.
Сойдя на берег, я перекинул узелок через плечо и зашагал по портовой улице, носившей теперь, к моей радости, русское название. В витринах магазинов стояли русские манекены, продавцы газет продавали русские газеты, а уличные торговцы расхваливали свои товары по-русски. На портовой улице образовывались заторы не из-за стад овец, как в прежние дни, а из-за бесконечных верениц грузовиков, водители которых ели апельсины. Кубанские и донские казаки ехали верхом на конях вдвое больше наших, а сибирские казаки с копьями — на лохматых приземистых лошадях. По улице громыхали лафеты в больших упряжках лошадей бельгийской артиллерии. Тяжёлые мохнатые копыта коней стучали, как деревянные башмаки. Это был уже не прежний турецкий Трапезунд, а шумный русифицированный город, в жилах которого пульсировал ритм новой жизни.
На пороге дома доктора Метаксаса я встретил Оника, когда он выходил. Заветный образ из потерянного мира вдруг стал живым и близким. Мы чуть не столкнулись друг с другом и на мгновение потеряли дар речи. Щёки у Оника обросли светло-золотистым пушком, и выглядел он совсем взрослым — ему уже было почти четырнадцать. Одет он был в синий костюм с длинными брюками, а я-то всё ещё ходил в коротких штанишках.
— Ты уже стал выше меня, — сказал он. — Как ты вырос!
Я отдал ему часы. Оник заработал деньги в табачной лавке. Услышав мой голос, Нвард и Евгине кубарем скатились с лестницы. Они, рыдая, повисли у меня на шее.
— Я плачу от радости, — сказала Нвард. — Возблагодарим господа, — она подняла глаза и перекрестилась, — за то, что мы все четверо живы и снова вместе. Ведь так много семей полностью исчезли!
И в самом деле, по сравнению с ними мы казались счастливцами.
Нвард не особенно изменилась, зато Евгине уже не была той крошкой, какой я её помнил. Вдобавок она похорошела. Они сказали, что я выгляжу здоровым и сильным, и что у меня широкие плечи.
— Ты превратился в настоящего хулигана, — засмеялась сквозь слёзы Нвард.
До того, как приветствовать доктора, я поздоровался с мадам Электрой, его супругой, с Хаджи-Мана, его матерью, и с несметным множеством греческих дам, пришедших к ним в гости.
— Он не похож на нас, хулиган эдакий, — сказала им Нвард, извиняясь за мой вид и в то же время гордясь мной, — но не будь он таким, он не был бы жив сейчас.
— Он ни на кого из вас не похож, — заметила мадам Электра, как мне показалось, не особенно одобрительно.
— Я помню Завена в день его рождения, — сказала Хаджи-Мана. — Он был худым, смуглым и некрасивым, а Александро родился розовеньким и толстеньким!
Александро было греческим именем Оника. Нвард они звали Ниобе, а имя Евгине произносили на греческий лад.
— Конечно, ты не такой красивый, как брат, но ты постарайся стать умнее него, — сказала мне Хаджи-Мана. И прибавила вполголоса, чтобы гостьи не слышали: — Это очень трудно! — Оник смущённо покраснел. — Надо было послушать, дорогие мои, как Александро читал евангелие и пел наши церковные гимны в монастыре! Монахи — и те не могли бы лучше. — Затем повернулась вновь ко мне: — Ты поступи в школу, мой мальчик, усердно учись, стань достойным и уважаемым человеком, и тогда, быть может, — она подмигнула мне, — я отдам тебе в жёны Жоржетту.
Жоржетта, вторая дочь доктора, была маленькой прелестницей с безупречно-классическими чертами лица.
Мой брат и сёстры стали членами семьи доктора и выглядели скорее греками, чем армянами, тогда как я к тому времени успел сбросить с себя тот греческий налёт, который приобрёл до отъезда в Батум.
После такой официальной встречи мы вчетвером вышли из гостиной в сад. Нам надо было о стольком поговорить! Я спросил сестёр, сказали ли им Шукри и Махмуд, что видели меня в Джевизлике.
— Да, сказали, — ответила Нвард. — Мы столько плакали, что Сельма-ханум послала в Джевизлик жандарма с поручением привезти тебя обратно. Она и тебя хотела приютить у себя. Жандарм искал тебя, но не нашёл. Позже мы узнали у нашей прачки-гречанки, что тебе удалось бежать в Киреч-хане.
— Махмуд говорил мне, что ты уже удишь рыбу на дне моря, — сказала Евгине.
— Но ведь он же был совсем ребёнком, — удивилась Нвард. — В присутствии своей матери он никогда такого не говорил.