Оленев отмахивался от него, как от мухи, и поначалу твердо решил воздерживаться от запретной ему пищи, поэтому прихлебывал молоко, закусывал сухим печеньем и старался не смотреть на великолепный натюрморт, щедро раскинутый перед ним на столе. Но потом, как-то незаметно, попробовал и то, и это, помаленьку, по кусочку, все было необыкновенно вкусно, заманчиво, аппетитно, и Оленев сам не заметил, как начал уплетать за обе щеки жареное и печеное, вареное и охлажденное...
И тут его кольнуло в правое подреберье, и еще раз — в шею, в лоб, в челюсть, в спину, будто невидимый копьеметатель метко бросал в него свое не знающее милосердия оружие.
Сильная, раздирающая боль наполнила тело Оленева, хотелось закричать, он сдерживался, пытался отбиваться ногами, но его повалили на пол и стали бить по животу...
Белая, вся в белом, чистая и прекрасная, вечная, как любовь и жизнь, шла к нему женщина сквозь боль, смерть и надвигающуюся темноту...
Из глубины, из мрака, из боли проступало ее лицо, склонившееся над Оленевым, он видел ее глаза, губы, слышал тихие, успокаивающие слова, обращенные к нему.
Он лежал на упругом брезенте, по-видимому, его куда-то везли, взвизгивали тормоза, заносило на поворотах, утробно крича, рассыпала на мелкие осколки тишину сирена.
— Это вы, — сказал Оленев, продираясь, из беспамятства, — это вы. Наконец-то я вас нашел.
— Лежите спокойно, — сказала женщина, — потерпите, скоро приедем.
— Я люблю вас. Почему вы все время ускользаете от меня?
— Это пройдет, — ответили ему, — печеночная колика. Уже легче?
— Не покидайте меня. Мне так плохо без вас.
— Все будет хорошо. Закройте глаза, успокойтесь, мы уже приехали.
Его качнуло, потом понесли, на секунду он увидел звездное небо, темные кроны деревьев, потом вспыхнул яркий свет, и его бережно переложили на жесткий топчан, пахнущий хлоркой.
Он слышал голоса, женские и мужские, среди них были знакомые, кто-то уверенно задрал на нем рубаху и прикоснулся к животу. Боль полоснула с новой силой, Оленев застонал.
— Достукался, — прорычал голос Чумакова. — Что там случилось, доктор?
— День рождения, — сказала женщина, уже невидимая Оленеву. — Жирная пища, жаркое, пряности, сами понимаете...
— Еще бы, — сказал Чумаков, — обожрался все-таки. А еще врач! Исцели себя сам, собака ты этакая. Тащите его, ребята, в палату, покапаем маленько, а потом на стол. Нечего с ним церемониться, пока не загнулся.
Его опять переложили на носилки, покатили по темному коридору и внесли в палату реанимации. В ту самую, где он работал, на ту койку, где раньше лежал Грачев.
— Привет, — сказал Веселов. — Давненько не виделись. Назначения будешь делать сам или мне доверишь? Машку-то вызывать?
— Делай что знаешь, — сказал Оленев, превозмогая боль. — Никого не зови. Если будет операция, дашь наркоз сам. Пусть оперирует Чумаков.
— Ты прямо как на смертном одре. Еще завещание напиши. Так мы тебе и дадим помереть, жди-дожидайся. И не таких видали. Камешек заклинило в желчном пузыре. Мы его оттуда живо вытащим... Готовься к пыткам, тихуша. Сейчас узнаешь, каково твоим больным-то приходилось...
Мыли желудок, капали в вену, вводили лекарства, боль то отступала, то вновь начинала раздирать живот, заходил хмурый Чумаков, ощупывал и осматривал, качал головой.
— Что за больница, — ворчал он беззлобно, — чудик на чудике. Ничего, Юрка, пробьемся. Заштопаю так, что будешь как новенький.
Опять каталка, лифт, операционная, знакомые лица сестер и хирургов, было стыдно лежать в наготе перед ними, но Веселов уже давал распоряжения анестезистам, кружилась голова, Юра услышал звон весенней, капели в ушах биение своего сердца, потолок потемнел, превратился на миг в звездное небо, потом погас, и пришла темнота.
Он прикоснулся руками к холодной поверхности зеркала в тяжелой бронзовой раме, прильнул всем телом к стеклу, оно поддалось, и он шагнул, и оказался на берегу реки своего далекого детства. Позванивала река на перекатах, перемывала разноцветную гальку, цветы чистотела глянцево светились в густой траве, запах мяты и чабреца плыл в нагретом воздухе. Он словно бы видел себя со стороны и в то же время сознавал, что именно он, тринадцатилетний Юра, смотрит на все это, детскими пытливыми глазами. Карманы его штанов оттопыривались, набитые камнями и причудливыми корешками, мир, окружающий его, был светел и юн. Он шел вдоль берега, выискивая красивые камешки. В воде они казались удивительно красивыми, радужными, а высохнув, тускнели и прятали свои краски под мутной пленкой.
Он чуть не наступил ногой на маленький камешек, необычный своей формой. В первый миг ему показалось, что это очищенное ядро грецкого ореха, но, подняв и внимательнее рассмотрев, увидел, что это просто розовый камень, изборожденный симметричными извилинами. Одна из них, самая глубокая, делила камень на две равные части.
— Интересно, — сказал он вслух. — Что же это такое? Минерал? Окаменелость? Надо покопаться в справочниках.
— Я тебе покопаюсь, — услышал он тоненький голос, исходящий из камня, как голос Буратино из полена. — Сколько можно?