— За что бы ни боролись! С кем угодно, только против этих мерзавцев!.. Ох, Катя, вы их тут не знаете, в своем далеке. Если бы увидели своими глазами, — прокляли бы жизнь, прокляли бы все на свете… — Он взволнованно замолчал. — Я никому не хотел рассказывать, — ну, вам расскажу. Только не говорите никому. Я тут привез Агаповым кой-какие вещички их убитого сына Марка. Он убит, да. Но как… Под Татаркой был у нас бой. Впереди матросы шли на нас, в кожаных куртках, — сомкнутой колонной, по германскому образцу. Нужно отдать справедливость, — как львы, шли под пулеметным огнем. К вечеру разбили нас и погнали. Ротный наш командир упал с простреленной ногою, махнул нам рукой и устроил себе смерть под музыку.
— Это что такое?
— Ручную гранату под голову, дернуть капсюль и трах!.. Это у нас называется смерть под музыку. Чтоб живым не попасться в их руки… Рассеялись мы во все стороны. Едет в тачанке мужчина мещанистого вида. Револьвер ему ко лбу, снял с него пиджак, брюки, переоделся и побежал балкою.
Катя вздрогнула.
— Вот вы еще чем можете возмущаться! — улыбнулся Дмитрий. — Вижу, тащится Марк, на руке несет другую свою руку, раздробленную в локте. Повел его. Уж ночь. Вдали лай собак, огни. Осторожно подходим, вдруг: «Стой! Кто идет?» Взяли нас, повели. Железнодорожный полустанок, весь зал набит матросами. Огромный, толстый матрос, — я бы под мышку подошел ему, — подходит ко мне: «Кто такой?» — Мещанин, говорю, мелитопольский. Вижу, раненый человек, повел его, не знаю, кто таков. — «А-а, — говорит, — ваше благородие!» Развернулся и кулаком Марка в ухо.
— Раненого?
— Раненого. Пошел он летать под кулаками и пинками по всему залу. Перебитая рука мотается, вопль, — понимаете, животный вопль зверя, которого забивают насмерть…
Катя глухо застонала.
— Не надо!
Дмитрий беспощадно продолжал:
— Скоро замолк, а тело все летает из конца в конец. Тяжелыми сапогами с размаху в лицо, хохот, грубые шуточки… Толстый ко мне: «Ну-ка, товарищ, пойди сюда!» Руку мне за пазуху. Нащупал во внутреннем кармане жилетки бумажник, вытаскивает. А там удостоверение мое, — поручик Дмитревский. Развернулся наотмашь, и дальше я ничего не помню… Очнулся в комнатке кассира, в окошечко билетной кассы из зала свет. Лежит рядом Марк с раздутым, черным лицом, со стеклянными глазами, уж не дышит. Ощупываю себя. Тело ноет, но кости целы. Вдали выстрелы, все ближе. Пулемет затрещал, звенят разбитые стекла. Суматоха, матросы попадали на пол. — «Это недоразумение! Свои!» Комиссар к телефону. Вдруг — «ура!» Нет, не «свои»… Граната ручная в залу, матросы поскакали в окна, выстрелы, лампа упала и потухла. Открывается дверь, входят двое в нашу комнатку, один нажал кнопку электрического фонарика карманного, свет упал на его рукав, — череп с перекрещенными мечами. Марковцы!.. Я хотел крикнуть, и только мог застонать. Они назад. — «Господа! Тут еще товарищи!» Я собрал все силы, крикнул: «свои! свои!» И опять потерял сознание.
Он замолчал. Катя вздрагивала короткими толчками всего тела.
Ветер завыл и с шумом пронесся поверху. Чудовищные волны лезли на берег, шипели пеною, разбивались с гулким, металлическим звоном и, задохнувшись, ползли назад.
— И вот теперь, Катя, подумайте…
— Не надо говорить… — Катя блуждала вокруг глазами. — Что это за звон кругом? Такой нежный-нежный?
Дмитрий с недоумением смотрел на нее.
— Я не слышу. Море гудит.
Катя настойчиво сказала.
— Нет, другой какой-то звон. Стеклянный, особенный.
— А ведь правда.
— Ах, вот что! Это ветки оледенелые звенят… Как странно!
Они подошли к перилам. Ледяшки, облепившие ветки акаций, стукались под ветром друг о друга, и мелодический, тихий, хрустальный звон стоял в воздухе, независимый от медного рева моря.
— Пойдем, — сказала Катя.
Они пошли. За домом рев моря стал глуше, и яснее раздавался по всему саду таинственный, нежный хрустальный звон.
Катя остановилась.
— Дмитрий! — Она, задыхаясь, смотрела на него. — Митя! Милый мой! Так вот что тебе приходится там…
Она вдруг охватила его шею руками и крепко поцеловала.
— Катя!
Девушка припала к его плечу, он заглядывал в ее румяное от холода, небывало-прекрасное лицо и целовал в губы, в глаза.
Катя, спеша, развешивала по веревкам между деревьями сверкающее белизною рваное белье. С запада дул теплый, сухой ветер; земля, голые ветки кустов, деревьев, все было мокро, черно, и сверкало под солнцем. Только в углах тускло поблескивала еще ледяная кора, сдавливавшая у корня бурые былки.
Пришел, наконец, штукатур Тимофей Глухарь с сыном Мишкой. Иван Ильич сговорился с ним.
— Ладно, пятьдесят рублей. Только уж хорошенько все замажьте, перемените, где нужно, черепицы. Года два, говорите, простоит крыша?
— И пять простоит, ручаюсь вам… Где известка? Мишка, пойдем.
Они замешивали известку. Иван Ильич спросил:
— Вы, говорят, большевик?
Тимофей поспешно ответил:
— Какой я большевик, что вы! Хулиганье это, мошенники, — слава богу, нагляделись на них.
— А ведь вы были в революционном комитете при первом большевизме.
— Заставили идти, что ж было делать? Не пошел бы — на мушку. А мне своя жизнь дорога.