— Мальчика моего благословите чашей вина, моего пропавшего мальчика, все равно, живого или мертвого… — заплакала Сабеда.
Расчувствовались и остальные и стали осушать чашу за чашей, чтобы залить жгучие слезы прохладной влагой.
Старуха подтащила к кувшину чистую доску, положила на нее хлебы, принесла с огорода зелень, лук, чеснок и снова ушла наверх.
После седьмой чаши глаза у попа стали как свернувшееся молоко, он засучил рукава рясы чуть ли не до самых подмышек и навалился на зелень.
— Лукава женщина, от нее один грех и соблазн! Такого головореза, как сын этой старухи, свет не видел — а я у нее в доме за столом сижу!
— Соблазн не от женщины, а от вина, отче! А женщина заслуживает только благодарности.
— Не ищите зла ни в этой женщине, ни в вине, сам бог посылает нам соблазн. Иной раз в такой грех введет, что потом во всю жизнь не отмолишь. — Хатилеция старательно очищал края квеври от осыпавшейся земли. — Человек сотворен богом — так, батюшка? Ну, так и добро и грех вместе с ним рождены. Жизнь — виноградник, а женщина — вино из этого виноградника.
Долгополый передернулся и с силой ударил сухеньким кулаком по своему костлявому колену.
— Так чего тебе здесь нужно, окаянный, зачем ты в этот квеври с головой лезешь?
— Тише, отче, не шуми! Азербайджанцы говорят: «Бу дунья, бир панджара ду, хари гелан, бахар гедар» — этот свет окошко, удел человека — заглянуть в него и уйти. А мне вот мало только заглянуть. И ежели я грешил на этом свете, так по божьей воле, а не по вине женщины. — Гончар осушил еще одну чашу, передал посудину борцу и скосил украдкой прищуренные, водянистые глаза в сторону священника. — Хотел я исповедаться, испросить отпущения грехов и получить благословение. А ты горячишься, восстаешь против женщин.
Поп насторожился, посмотрел на Хатилёцию. Восьмая чаша сразу смягчила его.
— Да простятся тебе все прегрешения твои, сын мой. Да благословят тебя уста господни, и да будет над тобой благодать святого причастия! Исповедайся, сын мой, в своих грехах, и аз, недостойный иерей, буду просить в час молитвы господа о ниспослании твоей душе покоя и о спасении ее.
— Помнишь, отче как я служил на алазанской мельнице еще до того, как стал мельником Христофор?
— Эх, полакомились мы в ту пору алазанской рыбой! До сих пор вкус ее у меня во рту. Жаль, что ты ушел оттуда.
— Так вот, однажды ночью сидел я без дела — никто не принес зерна для помола. Перекрыл я желоба, пустил воду мимо мельничных колес, а сам прилег себе на тахте перед камином. Война была в самом разгаре, на селе — ни одного молодого мужчины. Весь урожай, какой снимем, посылаем на фронт, себе оставляем самую малость. Если у кого-нибудь в деревне и найдется пшеница, ячмень или кукуруза, тот мелет у себя дома, на ручных жерновах, и моя мельница все простаивает.
Только я задремал, как услышал стук в дверь. Раскрыл глаза, прислушался. Через несколько мгновений в дверь постучали снова — теперь уже погромче, смелей.
«Был бы кто знакомый, кликнул бы меня по имени», — подумал я, вскочил и пошел открывать.
Ночь, темень.
Снаружи доносятся только шорох дождя да шум Алазани.
Открываю дверь — ни души. Только я собрался запереть ее, как от столба галереи отделилась смутная тень, подошла ко мне и что-то говорит.
Слов я не разобрал, но догадался, что меня просят о пристанище.
Я пропустил ночное видение в дверь, вошел следом и разгреб тлеющие уголья в камине. Потом подбросил хворосту и дров, сколько у меня было, раздул огонь — и вспыхнувшее пламя смешалось с дымом.
Разгорелся камин, и я поднял голову, посмотреть, кто это пожаловал среди ночи ко мне в гости. И кого же увидел? Господи, помилуй меня, грешного, молодую девушку, лет так восемнадцати-девятнадцати! С. толстыми, по пояс, золотистыми косами, переброшенными через плечо на грудь, в темном, насквозь промокшем платье, облепившем стройное, гибкое тело так, что можно явственно различить каждый его изгиб.
Я пододвинул поближе к огню скамейку, посадил ее, а сам присел напротив, на тахте.
Скоро от ее платья густо пошел пар.
Сижу, словно окаменев, боюсь пошевельнуться. А она притихла, молчит, смотрит красивыми, затуманенными, медово-карими глазами на огонь и выжимает косы, что змеятся по высокой груди. А время от времени поднимет свои ясные глаза и посмотрит из окутывающего ее облака пара так, что у меня по всему телу мурашки не то что поползут, а забегают наперегонки.
Порой закрадывается ко мне в душу сомнение: не бесовское ли это наваждение?
Ну, думаю, помилуй боже, если дьявольское отродье так прекрасно, пусть весь этот мир станет его покорной вотчиной!
Когда гостья обсохла, я принес воды и дал ей помыть ноги. Ох, отче, пусть меня черти жарят на сковороде да помазывают гусиным пером, обмакнутым в масло, если ты где-нибудь, когда-нибудь видел пару таких красивых ножек.