Наконец десятка с Хромовым. Зловещая улыбка возникает на лице командира части, когда он уставляется взглядом в лицо жены, в крайнем волнении впившейся глазами в лицо замполита. Следователь поворачивается к ней. Тянутся секунды, все более невыносимые. Она выбрасывает в сторону Хромова руку и без голоса шепчет: "Вот этот". Полковник встает и насмешливо обращается к нему: "Ну, замполит, что теперь будем ставить?" И тот спокойно отвечает: "Пантомиму "Прекрасный Иосиф". Есть такая. Пьес вообще хватает".
Когда дело уже дошло до собеседования и Каблуков оказался в комнате, где сидела приемная комиссия, все глядели на него доброжелательно. Председатель сказал, что он зачислен на курсы, поздравил, задали парочку необязательных вопросов, про прошлое и про будущее, замолчали, пора было отпускать, но и неловко, что так коротко, и старый кинодраматург спросил: "Так вы в стройбате служили?" Он ответил на вопрос без подробностей: "Нет". "А в каких войсках?" "Я в армии не был". "Как так?" Повисло настороженное недоумение. Кто-то помоложе, чтобы замять, сказал: "Феномен Высоцкого. Такое поколение. Не воевало, по лагерям не сидело, а пишет достоверно". И другие закивали головами: "Высоцого, Высоцкого. И Бродский этот самый. "Если я в окопе от страха не умру"". Но старик не унимался: "Это что же, фантазия?" "Отец военный", - сказал Каблуков. "А-а, отец. Понятно. А вы, значит, воинской повинности избежали?" Каблуков с того момента, когда они с Тоней решили, что курсы - это как раз то, что ему нужно, одновременно и хотел на них попасть, и не очень хотел. А сейчас вдруг вообще расхотел. Точнее, дать откровенный ответ показалось ему в эту минуту важнее всего на свете. Дружелюбно глядя в глаза драматургу, он сказал: "Да, Бог миловал".
XIII
Было два плана в этом наброске, к которым Каблуков заведомо имел претензии и знал, что поправить дело так, как он хочет, ему не удастся. Первый - это ускользающая от изложения сюжета боль, засевшая во внутренностях всех без исключения действующих лиц, настолько за годы отупевшая, что почти ими не замечаемая. Лишь мгновениями обостряющаяся, а в остальное время не больше, чем тень боли, присутствующая как воспоминание о том, как когда-то ее не было. Делая полномерный сценарий, Каблуков написал несколько эпизодов на эту тему. Например, репетиция кончена, все расходятся, Хромов укладывает в папку разрозненные листки с текстом, и Виолетта, явно ради него задержавшаяся на сцене, вдруг говорит: "Интересно, какие у них были бы дети, черные, как он, или в Дездемону?" Из темноты зала раздается голос полковника: "Негр своей смолы в ее молочко бы натолкал". Не обращая внимания, она продолжает спрашивать: "А вы были женаты?" Хромов нехотя отвечает: "Давно". "Ну как давно?" "Еще младшим лейтенантом". "А детей не было?" "К счастью, нет". "А у нас есть, - опять вступает полковник. Красная Армия - вот наши дети! Да, Виолетка-пятилетка? Сколько надо дочерей, сколько надо - сыновей, без счета - внуков. Старшие, младшие, успешные, неудачники, сами с усами, списанные в утиль - все! Немножко мы, конечно, их Красной Армией до жизни не допустили, немножко до светлого будущего не довели. Немножко опозорились. Но она их по полной нам заменяет. И дом наш, родовое наше именье, и сад при доме, и летнее солнышко, пляж, теннис - всё Красная Армия. Пойдем, майор, попьем с тобой сегодня побольше водки, очень ты мне нравишься". Через несколько часов, тяжело поднявшись из-за стола, уставленного пустыми бутылками в окружении полной окурков пепельницы, разломанной буханки хлеба, нарезанной колбасы, он берет за грудь и за ремень лежащее на полу бесчувственное тело Хромова и отволакивает в угол. Скатывает половик, подкладывает ему под голову. Тут же выдергивает, так что затылок стукается об пол, и дважды пинает в поясницу ногой. Уходит, возвращается, перетаскивает на диван, укрывает половиком, неподвижно стоит, смотрит на него, вдруг замахивается, но не бьет, а со злобой плюет в лицо и сразу начинает вытирать, тщательно, почти с нежностью.
Эта и еще несколько похожих сцен в какой-то мере передавали, казалось Каблукову, последнюю степень измученности всех их - "несчастных сукиных детей", как тянуло его повторять за Фолкнером. Их жестокость и их слабость одинаково вызывали сострадание. А если не вызывали, если не вышло у него так написать, чтобы вызывали, то, стало быть, и не выйдет. Но даже если и вышло, то ведь жалость сопутствовала как раз тому состоянию, когда боль в них обострялась. А жалко ему было их всегда, и гораздо жальче, когда они к ней притерпевались до того, что не обращали внимания, - когда им было спокойно, привычно, уютно, даже весело.