Я, когда после этой встречи мы с Колей шли домой, сказала: посмотри, вокруг нас одни мужчины, а женщин только я да Изольда. С чего бы это, и хорошо ли это? Он ответил, вроде бы дурачась, вроде бы и нет: это, кажется, нормально. Сама видишь, что делается с женщинами. С двадцати до сорока - и всё, нет их. Индивидуальных. Ничего не остается - из того, что делало их женщинами. Потому что они - лоно и приложение к лону. А мужчины с молодости заняты одним: ищут себе применения. Лицо у любого обеспокоенное, твердое, чего-то обязательно выражающее. Доказывают, высказывают и в поддержку доказательств и высказываний так ли сяк ли действуют. И до смерти сохраняются точно теми, какие были всегда. Женщин и может быть только две: уникальная - это ты, и универсальная - это Изольда... Я повисела у него на руке - на локте, - испытывая нежность и обозначая благодарность, и проворковала: ну есть еще временные. Которые вдруг становятся на третьем месяце, на шестом, на девятом... Он ответил неожиданно жестко: никакого там третьего нет... Представьте себе, мы оказались правы.
XXIII
Ни родины не было, ни чужбины, а только удобство и неудобство жить. Регулярные назначения отца на новое место и длительные командировки задали повседневному существованию безбытность. Ни глубоких привязанностей к какому-то поселению, городу, дому, к открывающемуся вблизи или вдали виду у Каблукова от поры детства и отрочества не осталось, ни поэтому явственных детства и отрочества. Конечно, Ленинград имел в себе некий накопленный мощный заряд, называемый то Питером, то Петербургом, и воспринимался он вполне реально как подчинение принятому в нем стилю и установкам, но было не отделаться от ощущения, что это влияние не живое, а историческое и культурное. Полтора же года курсов, проведенные в Москве, которая тоже постаралась стереть со своей физиономии и вытравить из утробы родовые, московские черты и гены, убеждали, что, возможно, любое место на земле хочет быть сведено просто к геометрии: к длине линий, соединяющих одну точку населенного пункта с другой, к жилплощади, к кубатуре помещений. Река еще оставалась инструментом своеобразия - холм какой-нибудь, крутизна его склонов, - тем, что нарушала привычный, упрощающий расчеты перевод пространства на плоскость - какой-нибудь парк с неопределенными границами.
Но сущность была та же, что в поселке Авангард на мысе Челюскина на Таймыре или в поселке Новый, бывший оазис Кара-Куль, на краю Каракумов. И в Клайпеде, и в Фергане. Для местных, здесь родившихся, наследовавших у отца-матери домики и дома, в этих многовековых стоянках, в их очертаниях родина заключалась так же, как в наглядности самих стен и крыш, это понятно. Но Каблуков не мог справиться с чувством, что находится в музее на открытом воздухе, в заповеднике, сохраняемом государством в условиях, максимально приближенных к естественным, и местные жители - самые убедительные его экспонаты. Кара-Куль в этом смысле можно было бы объявить чемпионом, если бы он уже не был божеством: собственно божеством и одновременно его изваянием. Высохшее русло речки с грехом пополам наполнялось весенней водой на две-три недели, а весь остальной год ее привозили за двести километров цистернами, брали из считанных колодцев и для полива - из постоянно гниющих прудов. Старые границы просматривались кое-где в линии занесенных песком валов, когда-то уложенных из песчаника - того же песка, который, спрессованный, и сейчас можно было добыть на трех- четырехметровой глубине. Они ушли далеко от двухэтажных казарм, поставленных с юга, и таких же двухэтажных жилых домов с севера, которые, в свою очередь, были построены подальше от центральной площади по периметру, чтобы послужить еще одной преградой песку. А он равнодушно и без видимых усилий засыпал приусадебные огороды, и пышные садики, и все немногочисленные поля, вернее, то, во что они превращались через неделю после тщательной, похожей на лепку куличиков во влажных детских песочницах, обработки.