Я полагаю, что мы встречаем их по всему миру, ибо много в мире дорог, ведущих в никуда, и глухих тупиков отчаяния и тоски. Попадают в них и чехи, и немцы, и евреи, и бразильцы — раса и национальность тут ни при чем, не она отмечает их своей печатью. Люди эти принадлежат к особой касте. Если же ты, друг мой, хочешь понять, что такое чехи, кто они и каковы они, советую тебе прочесть роман Ярослава Гашека о похождениях бравого солдата Швейка. Вот уж в ком запечатлелись черты чешского национального характера — по видимости наивного, лукавого и великодушного, бесстрашного без кичливости, серьезного, но не сурового, посмеивающегося, а не хохочущего до упаду. Бессмертный образ создал Гашек — не часто удается романисту с таким изяществом и прозорливостью воплотить свой народ в образе одного персонажа, сделать так, что Богемия и Моравия узнали себя как в зеркале.
С этими словами я и послал Тати французский перевод «Швейка». Если же кто еще не успел прочесть этого нового «Дон Кихота», советую сделать это как можно скорее — поверьте, не пожалеете. И еще сильнее полюбите вы Гашека, если повезет и найдете на прилавках книжных магазинов еще одну его книжку, в которой он рассказывает, как в 1919 году был политическим комиссаром в Красной Армии, в героические и романтические времена русской революции. Хватает на этих страницах и едкой сатиры, и пылкой солидарности…
…А Миэсьо Тати я не мог послать эту книжку — когда я раздобыл ее, его уже не было на свете — он рано покинул этот мир. Но «Швейка» проглотил залпом и прислал мне благодарное письмо.
Баия, 1963
Дон Клементе да Силва Нигра, монах-бенедектинец, является к нам выразить свои соболезнования по случаю кончины полковника Жоана Амаду.
Он не в сутане, а в мирском платье: пиджак, брюки, раскрытая на груди рубаха. Аккуратнейшим и изысканнейшим образом причесанный — волосок к волоску, — надушенный и щеголеватый, монах рассматривает мою коллекцию, переходит от предмета к предмету, жесты его исполнены благородной сдержанности. Дон Клементе — человек знаменитый, виднейший музеолог, создатель и бессменный директор баиянского Музея религиозного искусства, гордости нашего города, и слава о нем гремит по всему миру. Дон Максимилиан фон Груден из моего романа «Исчезновение святой» получил кое-какие его черточки и свойства — чудовищную эрудицию, обширнейшие познания и некоторое жеманство. Моя матушка, дона Лалу, смотрит на гостя чуть недоверчиво и с толикой сомнения: «Уж не из этих ли он, не из голубых ли?» — гомосексуалистов именует она «голубыми», тогда как дона Анжелина, второй матриарх нашего дома, чуждается новых веяний и по старинке аттестует приверженцев однополой любви «педерастами».
— Кто он такой? — тихонько спрашивает меня дона Лалу. — Тоже художник? — «художник» в ее устах значит «прожигатель жизни», «бонвиван».
— Нет, мама. Это — дон Клементе, падре.
Когда падре удаляется на веранду, дона Лалу облекает свои сомнения в слова:
— Падре? Вот уж не похож…
— Это он отслужил заупокойную мессу, когда минул месяц со дня смерти отца.
— Он? Тогда надо сейчас же заказать другую — та была не в счет.
Я беру за руку мою возлюбленную, мою сообщницу в приключении, длящемся уже около полувека, спутницу в этом дальнем плаванье. Жена, нам полагаются каникулы, после тяжких и неустанных трудов мы заслужили отдых, это будет наш первый за столько лет отпуск. Пойдем погуляем, побродим просто так, бесцельно и беспечно, не глядя на часы, двинемся куда глаза глядят, куда ноги сами понесут.
Только, ради всего святого, не говори ты мне, что близится юбилей — меня нимало не прельщает празднество по такому невеселому поводу, как восьмидесятилетие, я хочу только мира и покоя, слишком тяжко давит мне на спину груз потерь, бремя вечной разлуки с теми, кого я любил, — людьми и зверями, разницы для меня нет никакой. Как можно праздновать восемьдесят лет? И не говори, пожалуйста, что не лет, а вёсен — уж скорее зим! — слова от ревматизма не исцеляют. Заказан фейерверк? Ну, и прекрасно, позвони и откажись, а еще лучше — используй потешные огни для мессы монахинь-урсулинок или для кандомбле, а еще лучше — прибереги их для другой даты: вспомни-ка, через три года — да, ровно через три! — будет наш с тобой юбилей. В июле 1945-го это случилось и началось, и до сих пор я помню каждое слово, каждое движение, вздох и вскрик. Мы пришли тогда с какого-то очередного митинга, мы с тобою были люди сознательные, честно выполняли свой гражданский долг и партийные обязанности — да-да, мы же еще были соратниками и «товарищами», — занималась заря свободы. И под утро ты причалила к берегу авениды Сан-Жоан. Тогда и началось наше плаванье, а ты и сейчас твердо держишь штурвал.