Я, юный прожигатель жизни, был в ту пору тощ как скелет, под носом у меня топорщилось подобие усиков, волосы прилизаны бриллиантином. Я шлялся по веселым домам, легко и часто влюблялся, кропал стишки — вольные, как в смысле содержания, так и по форме, ибо не умел даже подсчитать число стоп, да и рифма мне не давалась. «Твои губы — кармин, твои груди подобны коралловым рифам, твое чрево — кувшин, позлащенный сиянием лунным», — вот что я писал, но девицам, романтичным и сентиментальным, как все проститутки, очень нравилось. Мы, студенты, кичились и пыжились, пуще всего боялись проявить малодушие, ведь в Ильеусе отвага почиталась наивысшей добродетелью, главным достоинством, и потому оспаривали приоритет «комми», мотавшихся из города в город с образчиками товара своих фирм, разбивавших сердца «девочек». Сердца, впрочем, их интересовали в последнюю очередь. Вечерами в «Батаклане» выясняли мы, кто главней. Доставалось нам предостаточно.
Я же, человек не в меру задорный и постоянно, как бы это сказать помягче? — за… диравшийся, в одном таком конфликте бросил вызов истинному Голиафу. Это был дядя роста исполинского, телосложением напоминавший платяной шкаф, судя по всему, чемпион по вольной борьбе. Вот его я и вызвал на поединок: «Выйдем поговорим, если ты мужчина!» Выслушав эту наглую фразу, великан смерил взглядом меня, птенца желторотого, сопляка-молокососа, стиснул своими лопатообразными ладонями мою голову у висков и без усилия оторвал от земли. Поднял так, что мое лицо оказалось на уровне его собственного, и, сказав: «Мальчик, иди домой» — разжал руки. Я грохнулся задом об пол… Какой был срам! Лучше бы он мне пулю всадил (в ногу).
Нью-Йорк, 1971
По приглашению Гарри Белафонте мы с Зелией являемся на званый ужин, который ежегодно устраивает Американская академия негритянской литературы и искусства. Дело происходит в Нью-Йорке, в отеле «Уолдорф-Астория». По этому поводу я впервые за семь месяцев, проведенных в США, надел смокинг.
Это событие из ряда вон, впечатление незабываемое, а кроме того, высокая честь: на ужине присутствуют всего восемь белых (считая и меня, белого баиянца), тонущих среди пяти сотен виднейших чернокожих представителей американской литературы и искусства во всей безмерной широте и ограниченности того и другого. Полтысячи борцов с расизмом и дискриминацией, убийственных и в переносном, и в самом прямом смысле. Только что в городе Аттика, в тюрьме, где содержатся негры, произошел бунт заключенных. Его жестоко подавили, можно сказать, потопили в крови.
Я удивился, когда вдруг с трибуны услышал свое имя. Балерина Кэтрин Данхен рассказывает, что видела и чему научилась в Бразилии — о единственной в своем роде борьбе бразильского народа. И снова волнение охватывает меня при упоминании Поля Робсона, моего друга и товарища, ведь я вхожу в число основателей мемориального фонда, созданного в память его и честь. К столу, за которым сидит чета Белафонте, подходит сын великого певца. Мы разговариваем, вспоминаем наши с ним встречи в Москве, в Праге, в Париже — всюду, где в защиту угнетенных звучал его могучий бас.
Я не понаслышке знаю о размахе, о накале и ярости той борьбы, которую ведут американские негры за свои права, но даже меня пугает радикализм иных ораторов. Нетерпимость, непреклонность, «око за око, зуб за зуб», по залу раскатывается эхо выстрелов в Аттике, и напряжение достигает кульминации, когда на трибуну поднимается миссис Джексон, обоих сыновей которой убили в тюрьме…
Ясно, как никогда, понял я за эти семь месяцев, проведенных в Соединенных Штатах, что насилие порождает лишь новое насилие, что разного рода расизм — белый, черный, иудейский, какой угодно! хоть древнегреческий — вызывет противодействие теми же методами. В Америке миллионы противников расизма, борющихся против национальных предрассудков, но сама философия жизни — расистская по самой сути своей, и это ощущается ежеминутно. А у нас, в Бразилии, может, сотни тысяч, а может, миллионы расистов, но жизнь всем строем своим и укладом отвергает расизм. И бразильский народ — живое отрицание расизма. Я говорю «народ» — так называемые элиты в расчет не беру.
Не думаю, что есть на свете человек, который бы написал больше предисловий к романам и текстов к каталогам художественных выставок, больше рецензий на бразильские фильмы, чем ваш покорный слуга — покорный воле всякого, кто просит похвалить. Просят, я пишу, с какой стати отказывать — жалко, что ли? — мне не трудно и не стыдно, мое удовольствие прямо пропорционально удовольствию просителя: глаза его начинают блестеть, на губах играет улыбка радости, он вполне согласен с лестным мнением о себе и считает, что мы с ним придерживаемся схожих взглядов на литературу, живопись, кино. Так зачем же отказывать?