Наша одежда, когда выходила из прожарки, разила горячей солью. Ткань, накалившись, становилась ломкой. Зато краденая сахарная свекла, прокатившись в камере два-три раза туда и обратно, превращалась в настоящие засахаренные фрукты. У меня свеклы для прожарки никогда не было. Вот сердцелопата, уголь, цемент, песок, шлакоблоки и шлак из подвала — были. Один жуткий день я проработал на уборке картофеля, но ни дня — на сахарной свекле. Однако же засахаренные фрукты появлялись — после прожарки — только у тех, кто в колхозе нагружал или разгружал свеклу. Я помнил, как выглядели такие фрукты дома: зеленовато-стеклянные, малиново-красные, лимонно-желтые. Будто драгоценные камушки, выглядывали они из пирогов и из просветов между зубами у тех, кто ел пироги. А засахаренная свекла была землисто-бурой, в очищенном виде — словно глазированные кулаки. Когда я смотрел, как другие жуют свеклу, моя тоска по дому объедалась пирогами, а желудок съеживался.
В новогоднюю ночь на четвертый лагерный год меня угостили в женском бараке засахаренной свеклой — тортом из нее. Труди Пеликан этот торт не испекла, а, можно сказать, соорудила. Вместо орехов пошли семечки, вместо засахаренных фруктов — засахаренная свекла, вместо муки — дробленая кукуруза, вместо десертных тарелочек — отпавшая фаянсовая плитка из палаты смертников в больничном бараке. Вдобавок каждому подарили по купленной на базаре сигарете LUCKY STRIKE. Я два раза затянулся и опьянел. Голова, отделившись от плеч, парила среди других голов, нары кружились перед глазами. Мы пели и раскачивались вместе с блюзом телячьего вагона:
За столиком под казенной лампочкой сидела — со своим куском торта на фаянсовой плитке — Кати Плантон. Кати совершенно безучастно смотрела на нас. Но когда песня закончилась, она качнулась на стуле и загудела: У-У-У, У-У-У.
Она воспроизвела это низкое У-У-У — глухой гудок депортационного паровоза на последней остановке в снежной ночи четыре года назад. Я оцепенел, несколько женщин заплакали. И Труди Пеликан тоже не смогла сдержаться. А Кати Плантон озирала этот плач и ела свой торт. Видно было, что он ей по вкусу.
Есть слова, которые делают со мной всё, что им вздумается. Я уже не помню: русское слово ВОШЬ означает клопа или вошь. Я называю вошью и то и другое. Само слово, весьма вероятно, с этими насекомыми незнакомо. В отличие от меня.
Клопы лезут по стенам вверх и в темноте пикируют с потолка на постель. Не знаю, то ли днем они этого не делают, то ли на свету их просто не разглядеть. Всю ночь в бараках горит казенный свет — среди прочего и как защита от клопов.
Каркас наших нар — железный. Из ржавых трубок с грубыми сварными швами. Клопы размножаются внутри этих трубок, а еще — на неструганых досках под соломенными тюфяками. Когда клопы брали верх, мы — обычно в конце недели — вытаскивали наши постели на двор. Мужчины, работавшие на заводе, понаделали проволочных щеток. Каркас и доски становились красно-бурыми от крови клопов, растертых этими щетками. Предписанное начальством истребление насекомых будило в нас честолюбие. Мы очень старались очистить свои постели, чтобы хоть по ночам иметь покой. Клопиная кровь не вызывала отвращения, ведь то была наша кровь. Чем больше крови, тем веселей ходит щетка. И выманивает наружу всю нашу ненависть. Мы стираем в порошок клопов, но гордимся собою так, словно это русские.
Потом — как обухом по голове — переутомление. Переутомившаяся гордость оставляет привкус печали. Она ведь почти стерла щеткой саму себя — до следующего раза. Постигнув тщетность наших усилий, мы снова заносили в барак очищенные от клопов постели. И со вшивой — в буквальном смысле — непритязательностью уверяли себя и других: «По крайней мере, на ближайшую ночь покой нам обеспечен».