– Отсюда следует вывод, что зубная не-боль г-на тромбонаря осталась жить и теперь ведет где-то совершенно самостоятельное существование. Вы с этим согласны?
– Вполне.
– Возможно также, что зубная не-боль – одна-единственная на весь мир, и ее просто не хватает на всех и каждого, – вроде короткого одеяла, которое как ни натягивай, а все равно на холоде остается то нога, то рука, то колено, то, пардон, задница. Короче, какая-то часть человечества всегда бывает вынуждена страдать от отсутствия зубной не-боли, то есть попросту чувствует, что у нее болят зубы.
– Туг, по-моему, вы попали в самую точку.
– Однако из этого следует, что в мире всегда есть некоторое, причем достаточно точно определимое количество людей, страдающих в данный момент зубной болью. Пройдя или, лучше сказать, уйдя от одного из них, она всегда находит себе нового боленосца.
– Ну да, это как спишь под коротким одеялом: колени прикрыл, а локти мерзнут.
– Именно так. Надо было бы провести статистическое исследование, чтобы выяснить, какое количество людей в одно и то же время испытывали зубную боль, и тогда можно было бы доказать, что зубная не-боль есть самостоятельная вещь в себе.
– Такую статистику собрать будет трудно.
– Это вы так думаете, – возразил я.
– А здесь это и вообще невозможно, – вздохнул барон.
– Тут вы абсолютно правы: мы здесь одни.
– Однако в статистику-то, если уж делать все грамотно, следовало бы включить и коров, которые тоже ведь страдают от зубной боли?
– Вы полагаете, что в статистический анализ нужно включать и животных? Лошадей, кошек, змей, слонов и улиток? Вот уж, ради всего святого, только не улиток, – возразил я.
– Почему же, – удивился барон, – ведь у улиток тоже есть зубы.
– Нет! – воспротивился я.
– Да!
– Нет!
– Да!
– Хорошо, – сказал я, – однако все равно зубная не-боль улиток качественно отличается от зубной не-боли высших существ.
– В этом я с вами совершенно согласен, – сказал барон.
Со временем он приобрел цвет камня, хотя и в голубых тонах. Меня это не слишком удивило, потому что мы питались этой субстанцией, причем уже довольно давно. Вероятно, я тоже приобрел цвет камня. Зеркала у нас не было. Спрашивать об этом барона я не хотел, так как он несомненно задал бы мне тот же вопрос, а отвечать на него мне было бы неприятно. Ну кто, в самом деле, решится сказать в глаза своему последнему, единственному товарищу, что физиономия у того приобрела цвет камня?
Хотя я думаю, что со мной этого не произошло, во-первых, потому что я – бог Кауд'н, боги же против таких вещей иммунны, а во-вторых, потому что у барона начали появляться и другие странности, которых я у себя не отмечал.
У него явно замедлились движения. И он стал скрипеть при ходьбе. Когда ему приходилось быстро двигаться, это давалось ему с явным трудом, и с него что-то стекало. Однажды я, стараясь, чтобы он этого не заметил, подобрал с земли стекшее с него вещество. По консистенции оно совпадало с окружающим нас камнем. Пробовать его на вкус я, конечно, не стал, потому что я же не каннибал. Однако сомнений у меня больше не оставалось: барон постепенно каменел.
– Последним людоедом в Европе был пастух Бротмергель из Эйхельборна под Беркой, это на реке Ильм в Тюрингии, 1772 год; он зажарил и съел своего подпаска, – сообщил барон, когда мы почему-то заговорили о каннибализме (своих вышеописанных мыслей я вслух не высказывал).
Это был один из наших последних разговоров, потому что потом фон Харков вообще перестал разговаривать. Видимо, язык у него тоже окаменел. Что же ему остается делать дальше: поедать самого себя?
Сложить кеннинг о небытии мне пока так и не удалось.
Как горячий воск, который льют, например, на холодную поверхность мраморного стола, сначала медленно застывает, постепенно теряет прозрачность, а потом окончательно отвердевает, – так произошло и с бароном. Все в нем как будто захлопывалось, причем все быстрее и быстрее, а под конец вообще с такой скоростью, что он окаменел в одну минуту. Он превратился в собственную статую из пористого камня. Был ли он еще жив? Одна сплошная скала, камень, даже глаза, оставшиеся, кстати, широко раскрытыми. Таился ли в них упрек?
Когда он окаменел, я сразу же приложил ухо к его груди. Мне показалось, что где-то глубоко внутри бьется сердце. Возможно, впрочем, что я ошибался, и билось лишь мое собственное. А потом и вообще ничего не стало слышно. Неужели он был еще жив? На всякий случай я, соблюдая вежливость, по утрам говорил ему: «доброе утро», а по вечерам желал «доброй ночи»…
…По утрам? По вечерам? Борода у него, разумеется, больше не росла, превратившись все в ту же плотную, однородную массу. Я пытался вести счет дней и определять время суток по чередованию естественных потребностей организма, считая пробуждение от сна началом очередного дня. Способ не очень точный, но что поделаешь? К счастью, мне было чем занять свои мысли: я сочинял кеннинг о несуществовании.