Чем дальше за горизонт времени уходила эта история, тем более правдоподобно самоотверженной казалась Антонине Павловне её собственная роль в деле спасения профессора Андреевой. С годами даже появилась уверенность, что именно она, а не «бравый еврей», выхватила из учебного стенда секционный нож, совершенно ненужный в акушерстве, и перерезала им верёвку.
Именно она, Антонина, как ей теперь казалось, заорала: «Сдохнешь, сука, – тебе пиздец!!!» – и дышала Ольге рот в рот, и надавливала двумя руками на основание грудины; и она, только она и никто больше, отпаивала после Андрееву чифирём, заваренным в кружке кипятильником, – горьким липким сиропом, – потому что именно она, Антонина Павловна, насыпала туда с перепугу двенадцать ложек сахара. Это она укачивала Ольгу Ивановну, как малое дитя, обняв двумя руками, и шептала: «Девочка-девочка! Хорошая девочка Олечка будет жить долго и счастливо. Олечка-дурочка самострельная. Ничего-ничего, Олечка-девочка, не из таких петель жизнь вытаскивает». Вот только кто же тогда кричал: «Что стоишь, корова пучеглазая! Беги за дежурным реаниматологом. Антонина!!! Тьфу на тебя, дебилка никчёмная!» – она никак не могла вспомнить. Потому что
Когда Оля уже полусидела-полулежала на коленях у Игоря Израилевича, Тоня высвободилась из «ковра» и на ватных ногах сделала пару шагов к нему.
– Отошла? – спросил он её буднично и даже вроде как ласково, и от его обычного голоса сразу кровь побежала быстрее, и в ногах начало животворяще покалывать, и в ушах зашумело, срывая плотину пелены. – Вот и хорошо. И не надо нам уже реаниматолога. Меньше народу – больше кислороду. Подай мне мой саквояж и чаю завари. Кинь три ложки заварки и прокипяти минут пятнадцать. И сахару ложек семь насыпь да размешай хорошенько.
Игорь Израилевич извлёк из своего потёртого лекарского чемоданчика контейнер со шприцом и несколько ампул. Зажав их в кулак, другой рукой сразу всем ловко снёс «бошки» безо всяких подпиливаний и ваток. Набрал, выпустил воздух, надавив на поршень, затянул у Ольги на плече оранжевую резиновую трубку, одномоментно вошёл в вену, расслабил и ввёл этот химический коктейль, призванный урегулировать ритм, отладить дыхательный центр, помочь надпочечникам и частично заглушить душевную боль. Игорь Израилевич знал много толковых рецептов, не озвученных официальной фармакопеей. Антонина уже занималась чаем и сахаром. Чай и сахар – это просто и понятно. Это куда легче, чем стоять в углу, замотанной в ковёр, чувствуя, как кровь замедляет свой ход и ты лишаешься чувствительности при условии сохранения чувств.
– Тоня. Слушай внимательно. Она, я и ты. Больше никто ничего не знает. Девочке не нужна психушка. Не сдержишь язык поганый – отрежу к такой-то матери! Вот этим самым и отрежу, – он продемонстрировал старшей лаборантке секционный нож, рассекший немногим ранее толстую, надёжную верёвку. – Он затупился маленько, так что… будет мучительно больно за бесцельно просранные слова. Поверь на слово бывшему военному врачу, бывшему военнопленному и бывшему зэка-лепиле.
И Антонина молчала. Долго молчала. Пока Ольга не уехала в Америку, а история несбывшейся любви и отступившей смерти не превратилась в пошлую легенду о ревности и суициде, рассказываемую – намёками – всем встречным-поперечным лицам и прочим штатно равнодушным ушам.
Вино превращается в уксус, Ветхий Завет – в страшилку для новозаветной идеологии, а прощение – в пустой звук занимательной филологии. Habeat sibi. Cogitationis poenam nemo patitur,[17] не правда ли?
Шеф (Status present)