Трижды на дню творя молитву, утреннюю, полуденную, вечернюю — шахарит, минха, маарив — воспаленными глазами своих прадедов всматривались мы в настоящий, родимый, дом. И неся в себе этот дом, настоящий, жили веками в ненастоящем, хотя и построенном нашими руками, на фундаменте, заложенном нашими отцами, на земле, взлелеянной нашими дедами, у дорог, проложенных нашими прадедами от Средиземного до Черного, от Черного до Балтийского, по Дунаю, по Днепру, по Дону, по Волге и Каспию. И народ Древней Руси, не ведавший хитростей и уверток державных и партийных историй, создал былины о могучем Козарине-Жидовине, о богатом заморском госте Садко, коего первородное имя было древнееврейское Садок, или Цадок.
Вот так и жили мы, дом в дому, и по нашим сосудам перекачивалась кровь из одного в другой, и по нашим нервам шли токи от одного к другому, и стали эти два дома, как сиамские близнецы, — не отодрать, не отрезать, не отрубить: и свое — да чужое, и чужое — да свое.
И закручинился над Русью Мотька Светлов: «Во саду ль твоем большевики поломали звончатые гусли?» И хоть кручина не оставляла его, однако время требовало не болезного перебора струн, а «звончатого напева»:
Ну и что же, как отнеслась засидевшаяся в девках Русь к слову новоявленного, большевицкого, Ильи Муромца?
Не будем говорить обо всех тех дней кровавых поверьях, ибо несть им числа. Об одном только, о мессианстве Руси, поговорим, как виделось оно в те годы, когда на каждом собрании, на каждом митинге рядили-гадали: «Долго ли осталось нам томиться, скоро ли окончится поход? Говорят, что скоро заграница тоже по-советски заживет».
И опять-таки, не вся Русь интересна нам в данном случае, не все сто сорок ее народов и народцев, а один лишь народец-инородец, пожалуй, более всех других хлопотавший о всемирной республике труда и, соответственно, устами своих рифмачей певший ей самую громкую хвалу:
«После многих лет, исследуя свое тогдашнее состояние, я понимаю, что во мне накопилось к тому времени большое чувство интернационализма. Я по-боевому общался и с русскими, и с китайцами, и с латышами, и с людьми других национальностей. Нас объединило участие в гражданской войне. Надо было только включить первую скорость, и мой интернационализм пришел в движение».
Так, незадолго уже до смерти, определял свое главное чувство революционных тех лет еврей Светлов. Чувство это, как видим, он поименовал интернационализмом.
Но давайте, однако, поглядим, что же это был за интернационализм. Уважение ко всем другим людям? Уважение ко всем другим народам? Уважение ко всем царствам-государствам на земле, как устроили их на свой вкус да лад аборигены?
А накось выкуси! «Мы, — говорил Владимир Ильич, — противники… национальной обособленности… Мы — международники, интернационалисты». Ясно? А что такое, в глазах расейского большевика-коммуниста, быть международником, противником национальной обособленности, этого не объяснять нам.
Стало быть, интернационализм тех лет, полное имя коему было «пролетарский интернационализм», понимался как безусловное право, более того, как долг России с ее диктатурой пролетариата возжечь один гигантский, на всю Землю, революционный костер, на ролях — это уже само собою разумелось — и главного поддувала, и главного пожарника. Это мы, Божьей (хотя никакого Бога нет!) милостью Рабоче-Крестьянская Большевистская Власть Великая, и Малыя, и Белыя Руси будем определять, кому, где, когда и сколько гореть!
Вышла, однако, как известно, небольшая осечка! Не получился костер сразу на всю Землю. Более того, даже в самой Республике Советов чего-то заело, заскрипело и вообще повалило не в ту степь:
А пока? А пока: