Осип и сам, как помним, подозревал себя в безумии: «Может быть, это точка безумия…» Но, Боже мой, это же тривиальные страхи всякого неврастеника! Не хочу забираться в дебри психиатрии, но целиком принимаю тезис доктора Кречмера: стопроцентно здоровых психически людей — нет. Всякий человек, говоря по-домашнему, немножко того. У всякого человека с точки зрения идеального душевного здоровья бывают крайности, которые никак не уложить в рамки нормы.
Так стоит ли удивляться, что, помышляя о бессмертии, Ося тут же готов был поступиться жизнью:
Свое воронежское жилье Ося пел уличным голосом беспризорника: «Я живу на важных огородах / Ванька-ключник мог бы здесь гулять. / Ветер служит даром на заводах, / И далеко убегает гать».
А любовь, какая любовь была у беспризорника этого в Воронеже! Сколько слез пролила Надя из-за него, беспутного, — а лет было ему под полста — и двадцатилетней Наташи Штемпель, которая только что закончила университет и преподавала литературу в здешнем техникуме:
А загадки какие загадывал Ося Наташеньке, простаивая, как влюбленный по уши школярик, у проходной техникума:
И вдруг, оборотившись не то гусаром, не то царь-Соломоном на ложе у Суламифи, Ося уже без обиняков выписывает Наташенькины мечты, «чтобы мальчик был лобастый, на двоих похожий», и огненные клятвы этих двоих: «И к губам такие липнут / Клятвы, что, по чести, / В конском топоте погибнуть / Мчатся очи вместе».
Нет, хоть и уверял Ося свою Надю, что готов к смерти, но никак не был он готов — не хотелось ему умирать. Напротив, хотелось жить. Так хотелось, что решился Ося на самое тяжкое преступление: предать тысячелетний завет отцов «не сотвори себе кумира!», предать свою душу, предать дух — и тем спасти бренную свою плоть.
Вооружившись карандашом и бумагой, разложившись на столе, как стратег со своими картами перед решающей битвой, битвой-судьбой, Ося вспомнил Прометея, вспомнил Гомера, вспомнил Эсхила — ив этой компании почел себя достойным сложить оду товарищу Сталину, «в искусстве с дерзостью гранича» и обливаясь умильными слезами самозабвенно любящего сына:
В былые дни Ося мучался вопросом: «Что он делает с буграми голов?» В «Оде» Ося не только для себя — «Я у него учусь к себе не знать пощады», но и для всех своих сограждан нашел ответ, «кто сдвинул мира ось, ста сорока народов чтя обычай», и куда деваются бугры голов:
В телефонном разговоре с Борис Леонидычем Иосиф Виссарионович настойчиво спрашивал про Осю: «Но он мастер, он — мастер?» Как всякий кавказский человек, Сосо любил стихи и ценил стихотворцев — кого ямба ради, кого ямы ради.
Ох, не зря, голосом убиенного поэта Николая Гумилева, все годы бормоталось Осе: «Горе, горе, страх, петля и яма…» А тому, убиенному Николаю, голосом Исайи, пророка: «Ужас и яма и петля для тебя, житель земли!» (24:17).
Жертва не была принята, «Ода» не спасла Осю — было ему на роду написано: ужас и яма и петля.
Началось самое страшное: самоизничтожение изнутри. «Теперь я понимаю, — говорил Ося Ахматовой, — это была болезнь». Уезжая из Воронежа, он просил Наташу Штемпель уничтожить «Оду».