Дорога предстояла дальняя, а Шляхтич оказался неожиданно разговорчив. Последнему, думается мне, немало способствовал сладковатый душок ганджи, который я уловил, забравшись на пассажирское сиденье рядом с водителем. Сам я во время трипов по неписаному закону курьерской службы не употреблял ничего, кроме (крайне редко и исключительно в оздоровительных целях) спирта, официально предписанного и входящего в содержание пакетов «НЗ».
Покрытые медвежьими сопками склоны гор, сливаясь в одну сплошную буро-зеленую стену, неслись по бортам розового «Кадиллака». Машину Шляхтич не щадил, кидал в рытвины и на ухабы, скорости не снижал даже на самых неровных участках и лишь слегка притормаживал на поворотах. В результате раритетная машина то и дело взмывала над трамплинами колдобин, дребезжала всеми суставами и определенно мечтала вернуться в гараж мамы Элвиса Пресли. Что касается меня, то я в полной мере оценил преимущества и необходимость ремня безопасности.
Салон «Кадиллака» был отделан все в той же придурковатой манере с душком легкого гламура и хипповатого кича. С зеркала свисали десятка два брелоков с изображением Мао Цзэдуна в различных ракурсах и загадочными иероглифическими надписями («Мат в основном», — пояснил Шляхтич). На солнцезащитных щитках висели косо приклеенные лентами прозрачного скотча черно-белые порнографические рисунки, упор в которых делался на неопределенного возраста азиаток в стиле хентай (или как это называется, когда Сейлор Мун призывает силу Луны, попутно избавляясь от одежды и грозно потрясая совершенно не детским выменем). И наконец по потолку «Кадиллака» был растянут матерчатый постер с изображением Адольфа Гитлера, рекомендующего употреблять исключительно «Дитер-колу». Гитлеру черным маркером были пририсованы обезьяньи уши, а в ногах шла кривобокая, скачущая надпись: «BE CULT OR BE DEAD».
— Шляхтич, а какого хрена ты уволился? — спросил я, когда мы перечислили всех знакомых курьеров, руководство и девчонок из бухгалтерии.
— Вообще-то это долгая история, — пожал плечами Шляхтич. — Но если кратко… Я же давно понял, что вся эта суета курьерская — не по мне. Не в смысле трипов — это мне как раз нравилось, а в том смысле, что все определялось какой-то необходимостью, причем необходимостью посторонней, к которой я был в принципе вполне себе индифферентен. Но по сути, что я еще умею? Для меня дорога — это все. Дома сидеть не могу, стены давят, тоска дышать не дает. А на трассе за рулем я на своем месте. Только я же распиздяй и вообще слабак по части характера, а в Конторе было тепло, кормежка, деньги. Очень трудно от этого отказаться. На хорошее, как говорят мертвые самураи, быстро подсаживаешься. Только мне это все время не давало покоя, с самого начала в башке зудело. Понимаешь, я любил дорогу и сейчас люблю, а любую необходимость терпеть не могу. Ну и, короче, в какой-то момент меня все достало, и я уволился. Оказалось, что к тому моменту денег на моем счету такое количество, что на жизнь с лихвой хватит. Я же почти не тратил, жил в казарме и в трипах, одевался на складе, только на книги и диски уходило что-то там, но это копейки…
— А теперь, выходит, ты счастлив?
— Теперь я живу и в принципе живу так, как считаю правильным. По-настоящему. Про счастье ничего не скажу, не уверен, что знаю в нем толк. Но я в дороге многое понял. Самое главное — люди живут неверно, просто в корне неверно. Вечно ноют, что мир говно и жизнь говно, и при всем этом, заметь, пипец как боятся умирать…
— А ты не боишься?
— Боюсь, конечно. Я хоть и полубог, но все равно человек. Речь вообще про другое… В этом своем страхе они стараются что-то оставить после себя, этакий суррогат жизни после смерти. Как будто картина или книга — это продолжение жизни. Хрен знает, может и так, не спорю, но на мой взгляд проблема в том, что люди просто не умеют жить. Вернее, они не прикладывают достаточно усилий, чтоб этот мир и эта жизнь престали быть говном. Я это очень четко понял, старик, потому, наверное, что моя нынешняя жизнь и мой нынешний мир — это не говно, это великолепно. И мне
— Наверное, понимаю, — кивнул я, закуривая, — и даже отчасти соглашаюсь. Вот только как быть с тем, что ты, по большому счету, никому не нужен, и тут о тебе никто не вспомнит? Это же важно… И вдруг все то, что ты называешь постсуррогатом, — это маяки, по которым у тебя есть шанс вернуться?
— Ты сам-то в это веришь? — спросил Шляхтич, тоже выбивая из пачки сигарету.
Я пожал плечами:
— Не знаю, мне не приходилось об этом задумываться. Но мне эта мысль кажется приятной. Может, потому, что моя жизнь и мой мир — тоже не говно, и я, делая то, что делаю, чувствую себя на своем месте? Не уверен, что имеет смысл что-то менять в моих отношениях с жизнью.