Ни автора четверостишия, ни того, кто его нацарапал, я не знал. Помню только, что когда узнал о готовящемся ремонте вышки, первым делом побежал сюда и переписал строки в блокнот. Архив так и не отремонтировали, и строки, врезанные в плохо отполированные стенные панели шариковой ручкой, были все так же великолепно читаемы, а о судьбе того блокнота мне ничего не известно. И ведь прошло всего несколько лет. В то время как строки эти я видел еще студентом-практикантом. В чем-то прав был старый еврей Эйнштейн, в чем-то очень и очень прав…
Я вернулся за стол, закурил. Снова, как и вчера, начали металлически бить срывающиеся с крана капли воды. Сигарета горчила, солнце начало раздражать, глаза закрывались…
«И темнотою скроена земля, и нет уж звуков — есть одно звучанье…» Как четко умеют поэты находить слова, как точно угадывают интонацию неопределенного. Может, и правда прячется под густой челкой загадочный третий глаз, в котором мало человеческого. А впрочем, чушь. Не думаю, чтобы художнику было дано больше, чем обычному человеку. Так что, полагаю, он и сам не смыслит, что создает. Что, в общем-то, тоже чушь. И не положено бы мне, старому уже, да к тому же воспитанному на сургучном социалистическом реализме человеку витать в этих облацех, да только сон, который минуту назад давил пудовыми гирями на веки, вдруг совершенно ушел в саботаж, а тусклый свет, пробивающийся в щель плохо пригнанной двери, так и крутил пылинки вздора, — куда ж тут мыслям течь. Вот и рождает усталая голова третий глаз да непонимание.
Старый человек в отличие от молодого редко мечтает о чем-то, оставаясь один на один. О чем мечтать, когда время идет на убыль все стремительнее, снежным комом с покатого склона, такого же лысого, как твой лоб, старый ты тетерев. Посему, стоит лишь пролезть хитрой мечте-одиночке сквозь позиции привычной безбудущности, как поднимает голову такой же старый, как и ты сам, цинизм и усмехаясь клюкой потрясает. Так что старику проще не вперед всматриваться, а назад оглядываться. Вот только ни дали очарованной, ни зачарованного острова там уже нет. Не то что бы все там плохо, не в этом дело. Тайны нет, непредсказуемости… А без этого чары не действуют, как двигатель внутреннего сгорания, которому нечего сжигать в своей стальной утробе. Нет топлива — нет дыма. Нет денег — нет стульев. Нет будущего — нет и мечты о будущем. Есть выключенная лампа под зеленым абажуром, неудобная кушетка да случайно заблудившийся солнечный луч. Это мог бы написать Модильяни, если бы любил темные тона.
В какой-то момент усталость сказала свое веское слово, и я погрузился в краткий и неспокойный сон. Какие-то бессвязные образы вплетались в кадры минувших суток, легко и, надо отдать им должное, вполне гармонично. Сумасшествие реальности уже не могло вызвать дисбаланс в мире ассоциативных образов. Сон был бессюжетен и напоминал младенца, отрыгивающего только что съеденную кашу. Помню, как ярким желтым пятном ворвался в сон Вацлавски, у которого половина тела была тигровой. Вацлавски катался по полу и кричал, что забыл окончание мантры. Три ополченца жарили над костром башню подбитого танка. Башня извивалась и визжала от боли. А по небу ползли низкие тучи, спелёнутые в коконы проводов… Я тогда подумал: надо обязательно записать это для архива.
На этой мысли я и был выхвачен из сна бесцеремонно и жестоко, если учитывать мой возраст и нездоровую, прямо скажем, атмосферу последних суток. Прошло несколько долгих мгновений, прежде чем я понял, что меня разбудило — в помещении архива разрывался телефон внутренней связи.
Разрывался уже, видимо, некоторое время (скорее всего, он и стал источником воплей несчастной танковой башни), а я сидел сухопутной рыбой и, хватая ртом ставший вдруг густым воздух, пытался прийти в себя. Лезвие луча потускнело, из чего я сделал вывод, что как минимум пару часов мне удалось проспать. Я нащупал ботинки, не надевая носков, сунул в них ноги и, покряхтывая, двинулся из проявочной. Телефон не унимался.
— Да, алле, — сонно просипел я в трубку.
— Пётг Петьёвич, — спустя мгновение молчания странным, напряженным голосом ответил с другого конца провода Вацлавски, — вы не могли бы спуститься вниз?
— Вниз?… А… что-то случилось?
— Можно… И так сказать. Вы, Пётг Петьёвич, спуститесь уж… только поскогее…
— Да-да, хорошо. Я только умоюсь…
— Не надо умываться, — оборвал меня Пётг Петьёвич неожиданно резко, — спускайтесь. Повег'те, это сгочно. Спускайтесь же!