Я больше не желаю слушать твое вранье, сказала я.
Вы же сами меня послали посмотреть. Я посмотрел. А теперь рассказываю, возмутился воришка. Я думал, вам понравится. Что вам будет приятно.
Ведь вы такая самовлюбленная пизда, что мне казалось — вы будете просто в восторге.
Я наотмашь ударила его.
Я даже не верю, что ты там был! сердито выкрикнула я.
Ай, воскликнул он. Хорошо. Так, значит. Ударьте меня еще раз — и я уйду.
Я снова его ударила.
Он ушел.
Ну и ладно.
Я отложила инструменты: вернулась в нанятые нами комнаты, легла в постель: заперлась, чтобы не впустить воришку, который привык спать в ногах моей кровати: пусть ночует на улице
(он вернулся через три дня,
милый мой воришка, которому тоже было суждено умереть молодым — хотя и спустя немало времени после меня, от пьянства, tempus edax,[17]
что касается меня, то я в ту ночь лежала в пустой комнате и думала — дошел ли до Космо слух о людях, которые приходят посмотреть на мои картины.
Космо проклятый Космо.
Я еще юная: я совсем недавно стала Франческо: я учусь тонировать пергамент и бумагу, смешивать краски, чтобы получить различные оттенки кожи и одежды при разном освещении: я учусь по книгам, а мой отец строит дом на окраине города, и я при нем, и в один из дней я выглядываю из окна пустой комнаты, опираясь на кирпичную основу, которая потом станет подоконником, и вижу, как через луг идет сын сапожника, все знают, кто он, потому что его взяли ко двору: он молод, он будет расписывать знамена, конские попоны, доспехи, которые используют на турнирах, но тем, кто понимает в живописи, известно, что он также пишет и картины, в которых столько противоречий, столько замысловатых движений, столько настоящей жизни, что всякий, кто их видит, только дивится: он пересекает лужок, и мне внезапно открывается: он — существо, полностью сотканное из зеленого цвета, и светится зеленью: все в нем, пока он идет по высокой траве (он сошел с тропинки, по которой обычно ходят через луг, и идет напрямик) — зеленое: голова, плечи, одежда имеют зеленый оттенок: больше того, даже лицо его зеленее зелени: словно все его тело излучает этот цвет, который я даже чувствую на вкус, будто рот у меня набит листьями и травой: хотя я, конечно, знаю, что это всего лишь отсвет луговой зелени, но он и сам как будто является причиной того, что травы на много миль вокруг зеленеют и цветут.
Мне восемнадцать, и у меня нешуточные надежды, потому что отец договорился с самым многообещающим из молодых мастеров нашего города, чтобы тот взглянул на мои работы, — и отнес ему большую пачку прямо в ратушу (ведь тот уже не новичок, он целых десять лет работает там над эскизами для гобеленов, расписывает конские попоны и знамена, а кроме того, стяжал известность картинами, которые почти возмущают своей грубостью — камни, корни, гримасы и вообще все в них полно удивительной надменности, и даже один взгляд на эти полотна вызывает у зрителя ощущение досадной неловкости: между тем, Борсо, новому маркизу, надоели старые мастера, прославленные Боно и Анджело, тем более, что они принадлежали не его двору, а двору его сводного брата, а о новом живописце поговаривали, что он привлек к себе внимание маркиза и получил немало подарков): мой отец решил, что с таким человеком будет полезно сойтись поближе, и что устроить меня на работу при дворе было бы гораздо проще, если б я стала его учеником: я дома, в своей мастерской во дворе, которую сделал для меня отец, натянув на короткие шесты полотно, — это сооружение защищает от ветра, и в нем полно прямых солнечных лучей, что очень важно для работы живописца: оно одновременно и хрупкое, и удобное, и в то утро мне не понадобилось устанавливать его заново (братьям нравится выдергивать шесты из земли, когда они возвращаются домой с работы или из траттории, но вчера вечером они об этом забыли или просто оказали мне любезность и не стали рушить мастерскую), и я усердно тружусь над картиной, чьи размеры едва ли не больше тех полотнищ, которые отделяют меня от мира, это сцена из истории, которую я помню с детства: музыкант состязается с богом, чье искусство выше: бог побеждает — и музыкант вынужден заплатить свою цену: с него должны снять кожу и вручить богу в качестве трофея.
Над этим мифом я задумывалась на протяжении всей жизни: а в тот момент, похоже, нашла способ его рассказать по-своему: бог стоит по одну сторону, в его расслабленной руке — нож, которым он пока еще не воспользовался: вид у него почти разочарованный: а тело музыканта извивается, выворачивается из собственной кожи в каком-то экстатическом порыве, словно кожа — это ткань, которая обильно ниспадает с плеча, и одновременно отстает от запястий и мелких костей небольшими клочками — как снег из конфетти, который летит ввысь: тело освобождается от кожи, как невеста, раздевающаяся в брачную ночь: только оно ярко-красное, хрустально-красное: но лучше всего то, что музыкант успевает подхватить свою кожу той же рукой, с которой она снята, и аккуратно ее свернуть.