Итак, что мы здесь имеем? Знак отличия? Безусловно: увечье делает Джейка непохожим на всех остальных мужчин в романе да и вообще на известных мне литературных героев. Заодно вводится параллель с исходным мифом о бесплодной пустоши. Возможно, стоит вспомнить еще историю Осириса и Изиды: тело Осириса было разорвано на части, и богиня Изида собрала их все, кроме того органа, которого недостает и Джейку Барнсу (миф об Осирисе – египетский вариант мифа о плодородии). Жрица Изиды берет в любовники земных мужчин, чтобы они символически заменяли пострадавшего Осириса. Примерно так же леди Бретт Эшли в романе заводит и меняет любовников потому, что не может утолить страсть с Джейком. Но в самую первую очередь немощь Джейка символизирует способность к творению, к порождению – как физическую, так и духовную, загубленную войной. Когда умирают миллионы молодых мужчин, они уносят с собой в могилу не только нерожденных детей, но еще и огромный творческий, интеллектуальный, эстетический потенциал. Иными словами, война – это гибель культуры, по крайней мере огромной ее части. И те, кто выжил, как Хемингуэй и его герои, вынесли из этого опыта страшные шрамы на теле и в душе. Пожалуй, никакое другое поколение в нашей истории не подвергалось более жуткой психической и моральной ломке. Хемингуэй рисует ее последствия трижды: первый раз – в цикле о Нике Адамсе, особенно в рассказе «На Биг-Ривер» (1925), когда Ник в одиночку отправляется рыбачить на тогда еще дальний и пустынный Верхний полуостров штата Мичиган, чтобы прийти в себя и залечить душу после ужасов войны. Второй – это как раз Джейк Барнс с его раной и лихорадка фиесты в Памплоне. Третий – хрупкий «сепаратный мир» лейтенанта Генри, который кончается со смертью его возлюбленной при родах (роман «Прощай, оружие!»). Во всех трех текстах отображен душевный надлом, крах надежд, паралич воли. Так что Джейк страдает не только телом, его травма – историческая, культурная, даже мифологическая. Какой огромный урон может нанести маленький осколок шрапнели!
В «Александрийском квартете» Лоуренса Даррелла тоже хватает героев с увечьями и всяческими отклонениями. Двое носят повязку на глазу (правда, один из них притворяется), еще у одного глаз стеклянный, у кого-то заячья губа, кто-то заражается оспой и остается рябым на всю жизнь, кому-то случайно прострелили руку гарпуном (да так, что надо ее ампутировать), есть один глухой, и у нескольких не хватает конечностей. Конечно, в известной степени это дань экзотике, столь милой сердцу Даррелла. Но его калеки все же символизируют нечто большее: каждый из нас так или иначе пострадал в жизни, и, как бы ловко мы ни притворялись, как бы удачно ни выкручивались, ничто не проходит бесследно. Интересно, что его персонажи вроде бы не испытывают особых неудобств от своей неполноценности. Наруз с его заячьей губой становится знаменитым мистиком и проповедником; художница Клеа в конце последнего романа заявляет, что научилась рисовать протезом руки. Иными словами, ее дар был вовсе не в руке, а в сердце, в уме, в душе.
А как же тогда Мэри Шелли? Ее чудовище вроде не несет с собой исторического багажа, как Джейк Барнс. Что же символизирует его уродство? Давайте вспомним, как этот монстр появился на свет. Творение Виктора Франкенштейна не просто смонтировано из человеческого «вторсырья», добытого на кладбище; нет, оно создано в определенной исторической ситуации. Только что началась промышленная революция, и перемены ставят под угрозу все, чем жили люди эпохи Просвещения; новые научные открытия и вера в безграничные возможности науки (включая конечно же медицину и анатомию) до основания потрясают религиозные и философские устои английского общества начала девятнадцатого века. Благодаря Голливуду мы представляем себе чудовище Франкенштейна с лицом Бориса Карлоффа или Лона Чейни, пугавших публику своим внешним видом. Но в романе страшна сама идея того, что можно сотворить такое чудовище, а может быть, еще страшнее образ его создателя – ученого-колдуна, овладевшего темным, зловещим искусством. Помимо всего прочего, жуткое детище Франкенштейна символизирует запретное знание, купленное слишком дорогой ценой, и плоды науки, лишенной этики. Думаю, вам не нужно все это объяснять. При каждом нашем прорыве в науке, при каждом шаге в «дивный новый мир» (тоже, конечно, литературная аллюзия) непременно находится комментатор, заявляющий, что мы еще немного приблизились к встрече с Франкенштейном (имея в виду, естественно, монстра).