Конечно, в повествованиях Рейчел немало комического, потому что она гораздо поверхностнее остальных сестер и чаще других выдает лингвистические ляпы вроде «лоскутного одеяла справедливости». Но она больше чем сумма ее составных частей, вот и здесь ее голос звучит напоминанием. Это якобы подростковое выражение напоминает нам, чего она лишилась, когда ее вырвали из привычного мира старшеклассников, который, как она полагала, принадлежал ей по праву рождения. Именно она напоминает нам о жестокости и бессердечности отцовской одержимости религией, которая не признает ничьих устремлений и интересов, кроме своих.
Рут Мэй, пяти лет, понимает только то, что может потрогать или сравнить с тем, что уже знает. Она называет мятную жвачку «местной жвачкой» и заставляет нас полюбить ее небогатый словарь.
Когда я стану взрослой, мама все равно не выбросит мои туфли. Она хочет их выкрасить в металлический блестящий коричневый цвет и поставить на стол в Джорджии рядом с моей детской фотографией. Она сохранила туфли всех, даже Ады, хоть у нее одна нога не считается; туфля с одной стороны круглая и стаптывается очень смешно. И даже такую кособокую туфлю мама не выбрасывает; не выбросит, значит, и мои.
Детский разум знает еще далеко не все, и это придает голосу Рут Мэй очарование простодушия: ей неизвестно слово «бронзовый», и цвет, в который выкрасила туфли мать, она называет «металлический блестящий коричневый». Но она вовсе не обычный маленький ребенок, и это тоже заметно в речи. В ней есть прямолинейность и склонность руководить, что признают все сестры. Именно Рут Мэй устанавливает отношения с детьми африканцев, затевает с ними то шумные, то тихие игры, и иногда как раз она высказывает истины, от которых становится неловко окружающим, например мимоходом бросая реплики о жестокости отца. Свойственные ей прямота и целеустремленность проходят через все ее повествование и проявляются не только в событиях, но и в ее иногда безжалостной честности. Она становится сущим соглядатаем, потому что возраст делает ее невидимой. Сравнивая себя со смертельно опасной змеей, зеленой мамбой, которая может притаиться на ветке так, что ее и не разглядишь, она утверждает, что может пройти незамеченной и поэтому родители не увидят ее, когда ведут разговоры, которые другим девочкам запретили бы слушать.
Эти пять голосов – или, вернее, шесть, потому что в конце появляется еще один, совершенно новый, – имея схожий жизненный опыт и общие черты, в то же время все больше отличаются по мере того, как их обладательницы растут и взрослеют. Кингсолвер напоминает нам, даже не говоря прямо, что мы переживаем жизнь субъективно, что люди, с которыми под одной и той же крышей происходят одни и те же события, все же по-разному их воспринимают и вспоминают, остаются разными личностями с разными взглядами. Голоса чудесно сплетаются, и повествование в этом романе вряд ли мог бы вести один человек. Даже в таком многоголосии не все досказывается; не о каждой точке зрения можно говорить. И не без важной причины здесь нет взгляда Бога. Богоподобный, всезнающий повествователь знал бы слишком много, не вызывал бы столько сочувствия к пяти особам женского пола в семействе Прайс, не соответствовал бы масштабу романа – ведь при всем просторе места действия и широкой панораме событий это очень человеческая, личная история. Трагедии всегда таковы.
Голосами, которые мы обычно замечаем, говорят большие, шумливые герои наподобие Оги Марча или Хендерсона у Беллоу. Всем нам памятны начальственный тон Оги, восторженность и печаль керуаковского Сэла Парадайза, жесткий самоконтроль и ирония хемингуэевского Джейка Барнса. И при этом каждый роман, независимо от точки зрения, имеет голос – хотя бы один. Всезнание может быть взглядом с божественных высот, но это не значит, что звучит голос Бога. Вот вам пример.