И по сей день в моей памяти сохранились некоторые моменты болезни. Так, например, я помню, что у меня был сильный жар, мне чудились пожары, огненные бешеные собаки, которых я боялась и от которых стремилась убежать. Помню, однажды, когда я пришла в сознание, мать начала поить меня чаем с абрикосовым вареньем. Мне казалось, что я очень слаба, не хочу открывать глаза и поэтому ничего не вижу. Мать, которая все время ухаживала за мной (дедушка уже умер, остальные члены семьи отделились от нас, и мы с матерью остались вдвоем), я узнавала по прикосновениям, не открывая глаз. Но на этот раз мне захотелось глазами увидеть, где стоит варенье и какого оно цвета. Я открыла глаза, — так мне казалось, но не увидела, где стоит варенье, в чем оно и какого оно цвета…
Я болела долго, это я хорошо помню, потому что, когда начала выздоравливать, то заметила, что уже холодно; и в самом деле, уже наступила осень. Но не осень была страшна. Страшно было то, что уже ни для меня, ни для матери не было утешения — ослепла я совсем и почти оглохла… А в стране была разруха, шла гражданская война, и, конечно, мать никуда не могла определить меня. Правда, она делала, что могла, — возила меня к врачам в Херсон, но как глазные, так и ушные врачи только гладили меня по голове да сочувственно советовали матери не падать духом.
Отец не приезжал домой. Мать продолжала заниматься хозяйством, весной и летом трудясь в поле и на огороде, а осенью и зимой работая по найму. Обычно мать уходила из дома рано, и я, проснувшись, уже не находила ее в комнате; возвращалась она поздно вечером, когда я уже крепко спала. Таким образом, я была предоставлена самой себе; зимние дни проводила в хате, а летом играла в палисаднике под большим кустом сирени.
Как повлияла глухота на мою устную речь и на мое умственное развитие, об этом я не могла знать в то время. Можно лишь предполагать, что постоянное одиночество, беспомощность и почти полная изолированность от всего окружающего не слишком благоприятствовали дальнейшему умственному развитию, а также улучшению нарушенной глухотой устной речи. В таких приблизительно условиях проходила моя жизнь до зимы конца 1921 — начала 1922 г.
Вдруг мать заболела и вскоре совсем слегла в постель. Мне очень тяжело описывать этот период моей жизни. Я думала о том, чтобы кто-нибудь взял меня к себе, потому что мне — слепой и почти глухой слабой девочке — ухаживать за больной матерью было не под силу. Чем могла я ей особенно помочь? А болела мать, как я узнала потом, туберкулезом. Голодные годы гражданской войны дали себя почувствовать, и в нашей Белозерке начался голод. К весне у нас в хате не было ни одной картофелины, ни одной крупинки. Нам помогали, правда, соседи, но это была такая нерегулярная помощь, на которую особенно рассчитывать не приходилось. Я ослабела окончательно и не могла уже ходить, а мать умирала.
Как-то к нам зашла моя тетя. Картина, которую она увидела, до того поразила ее, что она немедленно унесла меня к себе — я была уже в полу сознании от голода. Через несколько дней я узнала, что мать умерла…
Осенью 1922 г. Херсонский отдел народного образования направил меня в Одесскую школу слепых детей, где я пробыла до 1924 г. Попав в школу, я через некоторое время поняла, что там все учащиеся — слепые. На меня часто кто-нибудь натыкался, меня осматривали руками, спрашивали что-то. Я дичилась, много плакала и стремилась к зрячим людям. Старшие ученицы, воспитатели и педагоги старались всячески развлекать меня — водили гулять, дарили различные безделушки, бусы, ленты, ласкали и пробовали чему-нибудь научить. Заниматься со мной индивидуально никто не мог, а присутствовать мне в классе было бесполезно, ибо я не слышала того, что говорил учитель. Обращаясь ко мне, громко кричали мне в правое ухо: на левое я оглохла сразу же после болезни.
Через год после моего поступления в школу я окончательно оглохла и на правое ухо. Меня жалели, но ничем не могли помочь. Впрочем, меня водили к врачам, пытались лечить, поместили в детский санаторий, но все это было напрасно. По целым дням я просиживала в спальне в полном одиночестве.
Меня даже не брали в город на прогулки, потому что при окончательной утрате слуха у меня нарушилось равновесие и я не могла ходить без посторонней помощи.
Один одесский профессор, узнав, что в школе находится слепо-глухая девочка, сообщил обо мне в Харьков профессору Соколянскому, который в то время был занят организацией учреждения для слепоглухонемых детей. В начале 1925 г. я была отправлена в Харьковскую клинику для слепоглухонемых.
С первых же дней моего поступления в клинику слепоглухонемых для меня началась совершенно новая, необычная жизнь. В то время в клинике было уже пять воспитанников. Нас окружили большой заботой, порядком, чистотой, к нам чудесно относились работники, и я едва ли ошибусь, если скажу, что наши воспитатели, педагоги и сам И. А. Соколянский любили нас не меньше, чем своих родных детей.