Ушиб оказывается не синяком, а страхом перед менингитом, рвота – не несварением желудка, а ужасом перед скарлатиной. Везде полно ловушек и опасностей, все грозное и зловещее.
И если ребенок поверит, не съест тайком фунт неспелых слив и, обманув родительскую бдительность, не зажжет где-нибудь с бьющимся сердцем в укромном уголке спичку, если он послушно, пассивно, доверчиво поддается требованиям избегать получения всяческого опыта, отказывается от каких бы то ни было попыток, усилий, от любого проявления воли, то что ему делать, когда в себе, в глубине своей духовной сущности, почувствует он, как что-то ранит его, жжет, кусает?
Есть ли у вас план, как провести ребенка от младенчества через детство в период созревания, когда как гром среди ясного неба падет на нее внезапность крови, а на него – ужас эрекции и ночных поллюций? Да, она еще грудь сосет, а я уже гадаю: каково ей будет рожать. Потому что для решения этого вопроса и двадцать лет думать мало.
Детям и рыбам слова не дают
40. В страхе, как бы смерть не отобрала у нас ребенка, мы вырываем ребенка от жизни; оберегая от смерти, мы не позволяем ему жить.
Воспитанные сами в деморализующе безвольном ожидании того, что будет, мы постоянно спешим в полное волшебства будущее. Ленивые, мы не желаем искать красоты в сегодняшнем дне, чтобы подготовиться к достойной встрече завтрашнего утра, завтра само должно принести вдохновение. И что же это, «если бы он уже ходил, говорил», что, как не истерия ожидания?
Он будет ходить, будет ударяться о твердые края дубовых стульев. Он будет говорить, будет перемалывать языком жвачку будничной серости. Чем же это «сегодня» ребенка хуже, почему менее ценно, чем его завтра? Если речь идет о трудностях, то оно будет труднее.
А когда наконец наступает завтра, мы ждем нового «завтра». Потому что основной принцип: ребенок не есть, а будет, не знает, а лишь узнаёт, не может, а только сможет, – это вынуждает к постоянному ожиданию.