Читаем Как меня зовут? полностью

Заеду декабре. Тогда скажу нормально. Давай.

Мои родаки позвонят скажи порядок и нагони сам знаешь.

Весной революция.

Давай.

<p>Письмо себе</p>

Я видел сон. Сухая гроза. Тучи. Белели каменные стены. Сверкнула в небе молния. Куда она ударит? Все мое тело подернуло судорогой. Гром не гремел. Молния была во мне. Я поднатужился, нудя себя вывернуть нутро. Не мог, в горле вязкая шерсть. Я прогундосил встречному:

— Молния попала в меня.

— Ты еще живой? — Он глянул с интересом. — Ну если выживешь, считай, твоя жизнь сократилась наполовину…

Глубокая жажда. Я стал барахтаться, ухватывая отдалявшийся день, но тьма крепко стиснула. И я погрузился в теплый черный кисель. Я умер, утоп, и над моей трясиной прогремела резкая компьютерная мелодия.

Уважаю компьютер. Еще до появления компьютерных игр — с несколькими жизнями героя-бойца, с иссякающей красной линией сил, с возможностью проиграть и быть умерщвленным — мнимая драма разыгрывалась во сне. Парижскому аристократу снилась гильотина. И голова его, отсеченная, каталась по подушке под барабанный бой. В каменном веке снилось, что раздирает хищник, и над твоим отсутствием бил тамтам.

— Но это же смерть не настоящая! — утешился я. — Это только снится…

Во сне умирая, а такое случалось с детства, я в роковой миг спасительно прикидываю: игра, игра пока… Мне худо, скверно, но я жив. И после легкой туманной разминки — следующий сон.

Тех же, кто умирает во сне, что их обворожило последним? Не разговор же в магазине и не голая соседка. Кто угорел, кто перевернулся с байдаркой, на кого ухнул мартовский городской сталактит… Отзываясь на сердечную немоготу, явилась картинка, фальшивая катастрофа. Тело ныло, ум играл. А человек взаправду умер, в карнавале — пригрезившаяся жуть лишним испугом подтолкнула сердце.

Сегодня целый день отдал газете. Доканывал по телефону судью Пирогову. У вас три этажа? Гараж? Банька? Она кудахтала. Сорвав глотку, тонюсенько просила покоя. Говорит: “Это все бандиты. У меня вон какая драма была — дочу убили. Заклевали меня всю”. Хапуга. Напишу статью и вмажу этой Пироговой.

Но Боже, если к себе прислушаться, воюя чиновников, громя самых вороватых, чувствую себя нехорошо. Русское начальство — милашки. Какие-то они пригожие. Обижаю их, и такое чувство, что каблуками топчу рыхлые, вареные, выпускающие пар картофелины.

Где я?

Я там, где образы, где картоха дышит и выпарены давным-давно идеи.

Носить в себе идейность, как простуду, как жар, сгустивший кровь. Идейность — это стакан менструальной крови! Обычный человек есть прозрачный стакан воды. Чем больше в человеке идей, тем гуще в стакане. И правда ведь, опитал, лазурное такое слово, жажда проняла, и безошибочно выберешь между просто водицей и кровяным стаканом. И не задумаешься, что “ярче”, что “познавательней”? Месячные лакать — злая забава.

И после смерти все мы хотя и исчезаем, а в разные стороны разбредаемся. Разное есть Ничто — густое, терпкое, многозначительное у идейных. Прозрачное у простака. Когда еще чуть-чуть и мычанье буренок проникло, и скрип уключин различим. Тьфу, тьфу, никак не уключины, не утки, но лишь вода.

У меня нашелся сосед по “Пионерской”, литературный критик. Он полюбил меня и недавно угостил булкой в пупырышках мака. Как жаль вас, друг мой критик. А если я возьму да и напишу книгу о ненависти ко всему, о смерти, о сути суеты… что? Я представил весну, и налетел, блеснув, трамвай. Перед носом у соседа, перед чуткой ноздрей громыхнул — и сосед с непониманием стоит среди улицы, ни кровинки в лице… Липкие бусины страха набились в сухость морщин.

Лучше бы отнести на соседский суд беззаботное повествование, где будут постельные страсти, и пылкое негодование, и неумелый оборот… Критик обрадуется. Критик нальет вина на жаркой кухне и раскраснеется, и все мясо его начнет розоветь, пока он будет говорить. А за окном начнет темнеть. Он встанет, потянет штору. Роза будет за волосинками затылка. Тут-то и вонзить бы вилку в душистую эту завязь! Чтобы неповадно было!

Никого не жалко! Соседа-критика — тоже, с его нормальными представлениями, хотя можно бы посочувствовать и каплям валокордина, кои роняет на плохонькое сердце, и слабому желудку. Умрет он в неведении. Умрет, бабах! А что жил, чем жил? Нельзя его жалеть! Смерть не пожалеет.

<p>Репортаж</p>

Журналист Худяков стоял под ливнем, засматриваясь на голубизну.

Афиша с ярмарочным лозунгом прикрывала холеное здание. По мокрой афише из прожектора, как из душа, сбегал голубой свет, выхватывая косой бег дождя.

Одно окно в здании чернело. Выпавшая штора металась волной.

Такие бесплотные, нематериальные здания встречаются. Их несколько в Москве. Река нежно посасывает рафинад Белого дома. Или “дом на набережной”, запористо углубившийся в скорбь. И вот теперь этот театральный центр выбился в вожаки призраков.

Войска стягивались. Выросли из луж омоновцы, залязгали, опрокидывая люд в переулок.

— Внука верни! Внук тама!

— А у меня мама, — объяснял пьяненький парубок в лучах двух телекамер, сквозь лучи падала водяная пелена.

— И что сейчас чувствуете?

Перейти на страницу:

Похожие книги