— Здоров! — Отлучившись физиономией от дыры, Игорек застрекотал: — Подоспел! А у меня деньгу зажали. Я дал деньгу. А говорят: не дал. А я дал… Дай полтинник! Позарез! На революцию…
— Ты пьян?
— В дупель!
Андрей отсчитал четыре бумажки и добавил медью:
— Что ты здесь делаешь?
Но брат переключился на киоск:
— Девушка, девушка! “Аполлон”. Три пачки. Девушка, чё ж ты матюгалась? Ты песню слышала: “Неба утреннего стяг! В жизни важен первый шаг!”? А у вас в Москве всегда утро такое красивое? А у девушек сисек нет и такие разные дома, как в сумасшедшем доме… — Обернулся. — И вновь продолжается бой!
— Что ты здесь делаешь?
— Гуляю… Метро закрыто, такси — буржуям…
— Скоро десять утра! К Тане не заходил?
— К какой такой Та…
— А, черт с тобой! Бывай…
Андрею надо было на ту сторону. Он спустился по раздробленным ступенькам, споткнулся о поваленное железное заграждение с поникшими флажками. Стены — голь, плитки содраны, бетонная реет пыль. В разбитых шлепанцах работяги, которых, казалось, сюда заманили не деньги, а дикий дух, размазывали бетон, сверху вдавливая новый бежевый кафель.
Андрей добрался до середины перехода. Труженик завыл дрелью. Все увязло в механическом грохоте. Худяков пронесся со сдавленным черепом.
Выскочил по ступенькам.
Таня — немощная, высосанная, с надтреснутой губой, в грязно-белом халате — сидела на белом железном стуле.
— Так и знала, что придешь.
— Я ушел, потому что ты хамила. Ты мне нравишься. — Андрей преклонил колени на кухонный линолеум, ужасаясь ее виду и даже в сомнении: не ошибка ли этот приезд, и обнял влажное тело под халатом.
Поднимался, скользя руками.
Подмышки — колючие лужицы.
Она дернулась навстречу, давя грубой нежностью, пытаясь запахнуть у него за спиной халатную махру:
— Прости, прости. Я злая. А мне без тебя плохо. Вы ушли, я напилась. У меня была водка. Хочешь, я буду какой хочешь?
Таня разоблачается
Его озарило.
Озарение настало через неделю.
Вернее сказать, всю неделю времени не находил озариться.
Как-то ночью — подушка по-старому одна для двоих, изголовье проваливается с деревянным громом, на газонах произрастает первая щепотка травы, и сон не подступает, и даже, наоборот, отступает ближе к рассвету — как-то, перевозбудившись бессонницей, Андрей понял.
Он проснулся мрачный и решительный.
День выдавался жаркий безумно, нож к горлу.
Они отправились пешим ходом на Киевский вокзал в кафе “Славяночка” с восточными, тяжелыми бахромой лиловыми занавесями.
— Этой ночью меня озарило. — Андрей взболтнул коньячное золотце в стакане. — Не лги мне. Выпьем за правду.
— Выпьем! Я не лгу тебе…
И Андрей говорит: нож к горлу. Таня носит внутри глубокое повреждение, безличная, восковая, текущая, недорезанная! Они похожи, любят блеснуть словцом, книжки читали, ничего не знают толком, Таня размягченно-зла, а он мягок и добр. Он говорит, что это невнятная прелюдия, однако главное — нож к горлу. Она не смеет приставлять ему нож! К горлу! Она изменила, но гораздо гаже ее целование. Гефсиманское — с покусыванием, с языком трубочкой — и это после измены. Ночью, — рассказывает Андрей, — я не спал, и до меня дошло.
Она говорит, что ничего не понимает.
Он настаивает: нож к горлу. Внутри же у Худякова: похоть, лавочный интерес, вылущить бы семечку: прав или нет? Если изменила — как? в каких позах и в каких вздохах?
Таня порывается выскочить из кафе, маячит над столиком, отмахивается:
— Нет! — нервно улыбаясь до ушей.
И вот разношенная постель, темень, скрип, и она отваживается. Она дает вероломству имя:
— Ну, Игорь, Игорь… Я думала, вы вдвоем вернулись… Один. Молча прошел, обнял. В ванной? Лежали в ванне… Я разбила рюмку. Он остерег: не порежься.
— И как вы уместились в ванне?
— В ванне?
— В ванне.
— Мы лежали валетом. У Игоря на ногах когти… И когтем он лез…
— В ванне? — Андрей испускает сладостный дух.
Вы — свободны!
Толпа задыхается и смотрит могучие спины охранников.
Лестница.
Спины укрыты синим сукном.
Синее блестит, скрывая липкие потоки.
— А шо творится? — выдыхает мужик с мордой в малиновых лепестках и ртом, кажется, вот-вот выпустит солнце. — Кого ждем?
Подставной. Учует неладное — бросится, накрывая крик ковшом ладони.
Крик рвется изнутри. В напряжении люди, будто бы собрались попрощаться и заждались выноса.
Разнообразные. Правозащитник с иезуитской лепкой лика, вьется кисло-сладкая поросль. А это грузный лицедей, отрешенный, оплывающий мягким жиром, пух бровей сросся потешным воробьиным гнездом… “Нам не до людей уж”, — подрагивают брови… Еще в толпе — прогорклый дедок, саратовец. Схватился за газетку с красным названием, не имея сил обмахиваться. Смял бумагу и терзается: потерпеть ли до самого удара или шмыгнуть вниз, по ступенькам — и прочь, пожить еще!
Компания панков, куксятся ртами, округляют щеки, незаметно сплевывают. К ним ветшающей лилией налипла женщина.
Пониже народа, где не столь жарко, адвокат в желтом клетчатом костюме, конопляная борода. Внутри — от хилого сердца до округлого пуза — стал волнительный лед.