Именно с целью проявить эту ненависть и ввести её в действие иудео-христианское единобожие утверждает себя как систему. «Историческая» роль Авраама, кочевника, ушедшего из города Ур, заключается в осуждении изнутри
самого мира цивилизации, порождённой неолитической революцией вследствие ряда восстаний против Яхве. «Первым действием, посредством которого Авраам становится отцом народа, — констатирует Гегель, — является разрыв связей общей жизни и любви, а также всех отношений, в которых он находился до того момента с людьми и природой; эти прекрасные отношения своей юности он решительно порывает» («Дух христианства и его судьба»). В этом смысле торжественное «да», которое Авраам говорит Яхве (Быт. 22, 1 и 11), является прежде всего «нет», сказанным человеческой самостоятельности, «нет», сказанным истории, «нет», призванным превратиться в ewigenein, о котором говорит Гёте. Разрыв, который символизирует Авраам, является разрывом с историческим становлением человечества, внезапно ставшего сверхчеловечеством; он означает, что в конце времён народы и государства присоединятся к этому отказу и отвергнут свою собственную судьбу. После Авраама это обязательство повторяется Моисеем. Как народ Израиля смог выйти из плена Египетского, так и всё человечество призывается выйти из «плена» истории. Закон Яхве, объявленный на Синае, представляется как средство навсегда отменить грех Адама и Евы. Вот в чём заключается цель иудео-христианского единобожия: решительно запретить человеку любое настоящее, чреватое будущим, которое бы в бесконечной перспективе зависело бы только от него.Ницше видел у истоков единобожия признак древнего «искажения личности»: признак возмещённого бессилия.
Чтобы не потерять лицо, тот, кто не может, притворяется, что он не хочет — или что хотеть было бы дурно. То же самое в иудео-христианстве: «В той степени, в какой всё великое и сильное воспринималось человеком как сверхчеловеческое, как чуждое ему, человек принижался; он делил между двумя сферами эти две стороны — жалкую и слабую и сильную и удивительную; первую сферу он называл человеком, вторую — Богом» (Friedrich Nietzsche, La volont de puissance, vol. 1, Gallimard, 1942, p. 154). Идеал всегда осознаётся, но он осознаётся как недостижимый и вследствие этого им наделяется столь же недостижимый Бог. Таким путём изобретение абсолютного превосходства оправдывает относительную неполноценность. «Всё, что верующий вкладывает в идею Бога, в действительности отнято у самого человека как бы в соответствии с системой сообщающихся сосудов (…) Дело обстоит так, как если бы величие Бога было бы тем, что подавлено закомплексованным человеком» (Yves Ledure, Nietzsche contre l'humilit, in Christus, octobre 1979). С этого момента система и её дискурс подчиняются своей собственной логике. Человек, который отчуждает свою свободу, потому что не имеет возможности её полностью использовать, и из желания возмещения передаёт её единственному Богу, коренным образом отличающемуся от него самого, заранее принимает принцип своей ущербности. Именно по причине своей подчинённости он намеренно преобразует своё подчинение в рабство посредством завета с господином, обладающим властью, которой у неге нет. Вследствие этого он осуждает себя на вечные страдания, но делает из этих страданий оправдание своего существования — и своего критического отношения к миру. (Подобная же схема обнаруживается у Маркса с его темой социального отчуждения, которое само порождает сознание, призванное положить ему конец. В обоих случаях «освобождение» зависит от способности человека страдать и переистолковывать своё страдание). Наконец, он скрывает — довольно искусно — субъективность подобного хода мысли при помощи очевидно наиболее объективного из возможных утверждений, а именно утверждения абсолютного существа, творца мира. Потребовалось дождаться Ницше, чтобы были заданы существенные вопросы: Кто говорит? С каким намерением? Каковы следствия этих слов?