– Ребята, а теперь песню! Только мою, любимую… про Сибирь… – Батурин защурился, покачал головой и сам запел неожиданно приятным, с хрипотцой, высоким тенорком:
Все ждали, опустив головы, сурово набычившись, пока запевала истаивал, замирал на высокой ноте. Потом дружно и мощно подхватили:
Мы пели старые русские песни посреди нетронутого степного раздолья. Под нами долго светилась в отблесках вечерней зари излучина спокойной реки, над которой весело сновали проворные береговушки. На дальнем пологом заречье, в этом неохватном разливе трав да кустарников струились редкие тонкие дымки невидимых костров, словно одинокие путники, рассыпанные по древнему лику земли, подавали друг другу безмолвные летучие весточки. И не было среди нас больше ни начальников, ни подчиненных: мы сроднились, слились в каком-то тихом и праздничном восторге, как дети одной семьи за большим родительским столом. «А ну-ка вот эту, ребята?»; «Уходи на баса…», «А ты вторь»; «Не зарывайся!..».
Мы не заметили, как опустилась над нами короткая летняя ночь, как потух костер и остыли угли.
– Какая ночь, братцы! Какая ночь! – утирал слезы и громко всхлипывал Батурин. – В такую ночь все отдашь. Вот попроси чего-нибудь, попроси у меня, а?!
– Будет уж, Иван Палыч! Будет…
– Будет?! Ну нет, ребята! Мы еще споем… Мы еще повоюем.
И запевал отчаянно высоким голосом: