Меня пленял мир, в котором вроде бы ничего особенного не происходит, а при этом рушатся судьбы и так далее. Порою я просто упивался тем, что в мире нет мелочей: вглядись как следует во что угодно, и все понемногу нальется значительностью (психиатр, возможно, назвал бы это ощущение бредом значения). Лишь через много лет я осознал, что главный пафос Чехова – эстетизация бессилия, а образ чеховского мира – гениальная клевета на подлинный мир: все предельно достоверно, но ничего восхитительного, ни одного красивого и сильного человека. Но я это заметил лишь тогда, когда обнаружил, что моя собственная жизнь сложилась не по Чехову, а по Шекспиру. Я видел и великую любовь, и предательство, и самоубийство, только все это являлось мне растянутым на годы, если не на десятилетия. Но чтобы выразить это впечатление не в эпопее, а в относительно короткой вещи, необходимо отступить от реализма – требуются преувеличения, а то и фантасмагория. Именно символической фантасмагорией я и закончил свои последние романы десятых годов «И нет им воздаяния», «Свидание с Квазимодо» и «Заземление».
Это, если угодно, теория. Но обратиться к Шекспиру еще на рубеже девяностых меня заставила довольно жестокая практика. В конце восьмидесятых я начал заниматься психологической помощью людям, пытавшимся совершить самоубийство; это и вообще казалось мне, да и кажется важным, но я к тому же проблеме самоубийства уделил много внимания в романе «Горбатые атланты» («Так говорил Сабуров»). Тогда во всех газетах и журналах писали о благодетельности рынка, о том, сколь много нам недодала социалистическая экономика, а годы литературных неудач открыли мне, что для творческой личности главная трагедия не в том, что ему чего-то не дают, а в том, что у него не берут того, чем ему до смерти хочется поделиться. А мой герой, Сабуров, создает такие вещи, которые не может оценить никакой рынок, и новоявленный культ рынка его добивает (в сочетании с неудавшейся любовью), и он пытается покончить с собой.
Сюжет там сложный, у Сабурова отыскивается однофамилец-утопист, который стремится уничтожить все, что возвышается над человеком, – государство, церковь – и наконец преображает какой-то уголок света по своим идеям. Там воцаряются чистота и порядочность, но возникают самоубийства. И утопист понимает, что причина самоубийств – свобода. Там, где люди не имеют свободы выбора, они не кончают с собой.
Вполне вероятно, что эта теория содержит в себе значительную часть истины, но когда мне пришлось беседовать с суицидентами в коридоре клиники скорой помощи у отрогов Волковского кладбища, помощи она ни мне, ни им оказать не могла. Не мог же я сказать несчастному или несчастной, что если бы они жили на острове, где веками молятся одним и тем же богам и ловят одну и ту же рыбу, то им бы не пришло в голову кончать с собой. Так что начинал я с обычных глупостей, стараясь утешать людей, преуменьшая их беду, и с ними действительно, как правило, не случалось ничего такого, чего не случалось бы с каждым из нас. Но я быстро понял, что преуменьшение их горя лишь оскорбляет несчастных, они хотят, напротив, чтобы их несчастье преувеличивали. Я понял, что убивает не просто несчастье, а некрасивое несчастье, сочетание потери или неудачи с унижением. А если изобразить несчастье красивым, человек наполовину спасен. Я понял, что психотерапевт должен быть отчасти и Шекспиром, а еще лучше – своим личным Шекспиром каждый должен быть сам.
Так понемногу я и дошел до своего сегодняшнего представления о назначении литературы: ее назначение не столько отражать реальность, сколько защищать нас от реальности, защищать от совершенно обоснованного ощущения нашей мизерности и бренности, вносить в жизнь смысл и красоту, которых она сама по себе не имеет.
Именно поэтому для каждого народа так важна его национальная и современная литература. Если даже иностранные или давно ушедшие писатели создают гораздо более талантливые произведения, все равно они предоставляют народу зеркало, в котором он не находит сам себя, и ощущение своей второсортности и ненужности со временем в нем начинает только обостряться. Поэтому в последние годы я вполне сознательно стараюсь дать понять своему читателю, что его жизнь достойна воспевания ничуть не менее, чем жизнь Ромео и Джульетты или жизнь Наташи и Андрея. Если она даже и ужасна, она все равно красива. И если сегодня популярны призывы трезво смотреть на жизнь, то я веду свою одинокую борьбу скорее под лозунгом «Трезвости бой!».