Мне на невнимание жаловаться грех. Особенно много писали о моих первых вещах, опубликованных в московских журналах.
Я не обольщаюсь мыслью, что это мой талант так взбудоражил критиков и литературных журналистов – мне повезло со временем. В конце девяностых – начале нулевых художественная литература еще оставалась частью общественной жизни, и на произведения о тогдашней современности реагировали. Возникали довольно бурные дискуссии о том или ином произведении. В том числе дискутировали о моих повестях и рассказах. Тех, кто не принимал их, – «это за гранью литературы», «Смердяков, который вдруг почувствовал литературный дар», «мелкотравчатая скотинка» – было довольно много. Но то ли я в результате критики слегка перевоспитался, то ли многие мои противники со мной смирились – явных противников моей прозы почти нет сегодня. А порой хочется горячих, злых рецензий. Такие рецензии разгоняют кровь.
Знаю и вижу, что нынешние прозаики и поэты в основном сторонятся письменно отзываться о вещах своих собратьев, вообще считают литературную критику полярным их занятиям родом литературы. Я так не считаю – уверен, что прозаики и поэты лучше могут оценить то или иное произведение, увидеть тенденции, чем критики, большинство которых по образованию филологи. А филология, по-моему, очень мешает воспринимать живую литературу.
Первый опыт писания рецензий я приобрел все в том же Литинституте. На семинарах нужно было подробно разбирать тексты, и потому я писал нечто вроде рецензий. И потом это мне пригодилось – вскоре после окончания Лита меня взяли на работу в еженедельник «Литературная Россия», где я с годичным перерывом проработал десять лет.
Одно из главных занятий писателя – это чтение произведений своих товарищей, современников. Размышление о том, что они пишут. А так как размышлять внутри головы мне всегда было скучно – этакая кипящая кастрюля с плотно сидящей крышкой, – я размышляю часто письменно. В общем-то, это началось с детства – я записывал свои впечатления о фильмах, книгах, спектаклях. Так и продолжаю поныне.
Но должна соблюдаться некая грань, где ты прозаик, а где рецензент или автор больших обзорных статей. Я согласен, что тут задействуются разные отделы мозга, а может, и того органа, который называют душой. И если слишком сильно уходишь в писание о чужих текстах, может зачахнуть тот отдел, который вырабатывает гормон прозы… Такое вот путаное соображение, но, надеюсь, смысл понятен.
Как много настоящих прозаиков, поэтов, драматургов кончалось из-за того, что их затягивала публицистика, общественные дела, рутина Союза писателей, издательская деятельность… Когда я ощутил, что газетчик во мне давит прозаика, ушел из «Литературной России». Правда, привычка, а точнее, потребность отзываться на прочитанную книгу, на события в стране слишком сильны, и рецензий статей по-прежнему пишется много. Но в идеале стоило бы все это – все, что не дает покоя, о чем
Статьи и рецензии пишу по желанию (без него вряд ли вообще что-либо получится), но довольно тяжело – мне нужно уединение, какая-то не очень свойственная мне сосредоточенность (для прозы сосредоточенность тоже необходима, но она другого свойства). Проза же часто изливается как бы сама собой. Занимаешься делами, ешь, смотришь телевизор, читаешь, и вдруг тебя словно что-то хватает и бросает к тетради (прозу пишу я до сих пор от руки).
Об этом хорошо сказал все тот же Гоголь: «Со мною был такой случай: ехал я раз между городками Дженсано и Альбано, в июле месяце. Середи дороги, на бугре, стоит жалкий трактир, с билльярдом в главной комнате, где вечно гремят шары и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том „Мертвых душ“ и эта тетрадь со мною не расставалась. Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, захотелось мне писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением. А вот теперь никто кругом меня не стучит, и не жарко, и не дымно…»
О том же Гоголь писал и говорил не раз. В письме Шевыреву, например, он с недоумением признается: «…странное дело, я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем переговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным. «…» Все свои ныне печатные грехи я писал в Петербурге и именно тогда, когда я был занят должностью, когда мне было некогда, среди этой живости и перемены занятий, и чем я веселее провел канун, тем вдохновенней возвращался домой, тем свежее у меня было утро