Людмила Улицкая. Чтение как подвиг
У каждого поколения есть свои характеристики. Я принадлежу к поколению, которое задним числом назвали поколением «беби-бумеров» – 1943–1963 годы рождения. Этот термин придумали в 1991 году, когда вообще разглядели эту проблему. До этого времени, от самой седой древности, со времен Сократа, который, кажется, первым пожаловался на невежественность молодого поколения, старики жаловались на молодое поколение. На папирусе, на бумаге, даже на глиняных табличках есть эти жалобы. То есть в глазах старшего поколения новые всегда по своим качествам уступают стариками.
В обобщениях всегда есть большое удобство и еще бо́льшая приблизительность. Обычно поколению «беби-бумеров» приписывались следующие свойства: заинтересованность в личном росте, коллективизм, командный дух и прочее. Наверное, так оно и есть, но я, вероятно, представляю некоторую маргинальную часть этого поколения, основной ценностью которого было чтение. Именно так – не книги, а само чтение. Страстное, напряженное, умное и трудное чтение. К тому же и опасное, потому что за чтение могли выгнать из института, с работы, даже посадить в тюрьму. Чтение было связано с риском, требовало смелости и уж во всяком случае преодоления страха. Это был своего рода подвиг.
Когда я обдумывала эту тему, я набрела на замечательную статью Аверинцева в сборнике, посвященном памяти Мандельштама. Называлась она «Страх как инициация – одна тематическая константа поэзии Мандельштама». Там приведена цитата из «Египетской марки» Мандельштама: «Страх берет меня за руку и ведет… Я люблю, я уважаю страх. Чуть не сказал: „с ним мне не страшно!“ Математики должны были построить для страха шатер, потому что он координата времени и пространства: они, как скатанный войлок и в киргизской кибитке, участвуют в нем. Страх распрягает лошадей, когда нужно ехать, и посылает нам сны с беспричинно низкими потолками».
Я ахнула, когда прочитала эту фразу, – мы не знали, что у Мандельштама страх был так связан с его творчеством. И тень этого страха легла и на нас, читателей советского времени. Но, правду сказать, наше чтение тоже было творчеством своего рода. И связано это было с тем, что мы жили в мире, где некоторая неопределенная часть книг считалась запрещенной. И чтение таких книг каралось законом. Существовала статья 190 Уголовного кодекса, позже статья 70, в соответствии с которыми можно было получить от пяти до семи лет тюремного срока за хранение и распространение антисоветской литературы. Из этого следовало, что была литература разрешенная и запрещенная.
Никто из моих знакомых никогда не видел списков запрещенных книг. Если такие списки и существовали, то хранились где-то в столах гэбэшного начальства. Прошло много лет, прежде чем пришло понимание этой границы – разрешенного и запрещенного. Это был старинный российский вопрос, и мы были не первым поколением, которое с ним столкнулось. А были ли разрешены эпиграммы Пушкина, ходившие по рукам в начале XIX века? Лицейские шалости, матерные вирши, «Гаврилиада», в конце концов? Они были неподцензурными… Российская цензура всегда хорошо работала. Достаточно вспомнить историю Чаадаева с его «Философическими письмами», Радищева, издавшего свое «Путешествие из Петербурга в Москву» в 1790 году и получившего смертный приговор за это сочинение. Милосердием Екатерины Второй этот приговор заменили десятилетней ссылкой в монастырь, но книга эта была впервые напечатана в 1905 году, после первой русской революции, спустя сто с лишним лет после ее написания. До той поры книга Радищева ходила «в списках». Специалисты считают, что их было около сотни. Во всяком случае, Пушкин читал именно такой список, к нему и давал свои комментарии. Таким образом, есть все основания говорить, что и Александр Сергеевич Пушкин читал «самиздат».
Ко многим книгам, которые попадали в руки во времена нашей молодости, было такое отношение, что их надо быстро прочитать, вернуть хозяину или передать товарищу, но чужим не показывать. Вообще почти любая книга – ценность, и это доказывали также огромные очереди, которые выстраивались, когда объявляли подписку на невинных классиков. Впрочем, так ли они невинны? И Толстой, и Достоевский, и Лесков имели неприятности с цензурой и при жизни, и даже после смерти. История российской цензуры уже написана, и она чрезвычайно интересна.
Историю каждого человека можно описать разными способами: через его генетику, то есть унаследованные им от родителей свойства и черты, через образование – где, чему и сколько человек учился, через общение – с кем общался, дружил, соседствовал, а можно и через последовательность прочитанных книг. Попытаюсь восстановить свою…