Слово «уют» я знал, потому что так назывался магазин на Комсомольском проспекте.
Нельзя сказать, что родители захваливали, как-то особо поощряли раннее творчество, они не мешали, иногда умилялись, но вел меня личный жаркий интерес или даже инстинкт. Тот же, что заставлял перерисовывать буквы, еще не умея читать.
Во мне жило двойственное отношение к выдыхавшейся советской власти. Родители были против системы, и я акварельными красками превратил наволочку от подушки в домашний триколор, мечтал о восстановлении храма Христа Спасителя, о чуде превращения пара в мрамор…
Но запретное манило, губастая девочка Маша со двора, которая нравилась, подарила кокетливо алый первомайский флажок. Я прятал тряпицу, как подпольщик, а улучив момент, доставал из кузова игрушечного самосвала и мечтательно думал о ней.
Папа молился царственным мученикам, и у нас дома оказались еще неизвестные миру останки Романовых: кости, черепа, а также броши и пуговицы. За столом все ругали действовавшие порядки – от папиной духовной дочери Анастасии Ивановны Цветаевой до моего крестного поэта Станислава Красовицкого, но одновременно меня привлекал и изумлял настоятель храма, где служил папа, архиепископ Киприан Зернов, изысканный седой иерарх, веривший в «красную идею». В четыре года я впервые попал в алтарь, и он дал мне тяжеленное, окованное золотистым металлом Евангелие – я выдержал и с тех пор стал алтарничать. Когда подрос, ходил с зажженной свечой, читал на солее молитвы по-церковнославянски…
Помню, как владыка возглашает на проповеди, воздымая руки:
– Нашему человеку есть куда пойти: райсовет, райком, райсобес!
В этом райском перечислении его не смущала концовка последнего слова.
В десять лет я задумал (вот прямо дико возжелал) издавать собственный журнал и дал ему имя «Свобода» (в основном он был литературно-исторический, заполненный рассказами и размышлениями о былом и грядущем). Родители противились, хоть и вяло… Но я подбил на дело соседского мальчика Артема, чья мама Марина подрабатывала машинисткой. Она набивала мои тексты, по эскизам оставляя прогалы, где я приклеивал иллюстрации или сам рисовал. Заголовки статей вырезал по букве из газет и журналов… Потом она относила получившееся ксерокопировать, прошивала скрепками, и каждый месяц сто экземпляров «Свободы» уходили в руки ошалелых взрослых на митингах в Лужниках неподалеку от нашего дома. Марина была довольна ей причитавшимся. Одни мальчишки тогда мыли машины, а мы с приятелем продавали журнал… Это усердие привлекло внимание, в популярном «Огоньке» вышла заметка «Вундеркинд», а следом и моя, одиннадцатилетнего, ответная публикация (будущие биографы легко найдут в архивах).
Я много читал и много писал – пьеса о Понтии Пилате, поэма о разбойнике в глухих лесах, киносценарий о Сталине и его дочери Светлане, стихи, рассказы… И одновременно остро и жадно следил за новостями, огромная страна ломалась и менялась ежедневно. Дело не в какой-то уникальности восприятия, таких, рано и резко повзрослевших, возбужденных происходящим детей хватало в то стремительное, как водокруть, время…
Попович, я не был октябренком и пионером наперекор школе, но осенью 91-го, когда одноклассники принялись лихо рвать с прошлым в виде советских плакатов и портретов в кабинете музыки, выхватил у них оплеванную фотографию Ленина и отпустил в окно навстречу теплому ветру.
В ту осень я прочитал всю поэзию Ходасевича и прозу Кнута Гамсуна, и этот причудливый коктейль навечно что-то преобразил в моем существе.
Между тем наступившая новь оказалась свирепа.
К отцу в храм вереницами потянулись бездомные, беженцы, нищие.
Слово «свобода» очень скоро начало горчить и кислить.
В сентябре 93-го года я убежал из дома к распущенному и осажденному Верховному Совету. Проник за баррикады, к кострам, в толпу, где большинство было бедным и немолодым, и кричал вместе со всеми: «Советский Союз!» – и так возвращал долг утраченной родине.
– Не кричи, не застудись, – заботливо говорила старушка, похожая на библиотекаршу, сквозь громоздкие очки растроганно поглядывая на меня, наверняка похожего на Гавроша.
Где я пропадал, родителям сообщил запах костров, въевшийся в штаны и ветровку.
А потом была кровавая развязка, и большой дым, и дом, превращенный в костер.