С детством всё сложилось как надо: ясное, беспечное, окутанное пыльцой рая. Таким ему и следует быть. Вся последующая жизнь для нас – лишь расплата за это недолгое блаженство. Играл в казаки-разбойники и в ножички, в лапту и двенадцать палочек, пил газированную воду из автоматов и молочный коктейль за одиннадцать копеек, ездил на Пулковские высоты откапывать мины-«летучки» и немецкие гранаты-«колотушки», зимой лепил снеговиков и гонял шайбу в дворовой команде, летом плавал в озере и ходил по грибы в боры-беломошники…
В юности сочинял стихи. За многими водится этот грех – словно бы Евтерпа в поисках чистого вещества поэзии берёт с каждого второго виршевую пробу, как врач берёт из пальца кровь. Так буровая компания сверлит скважины на воду – где-то и через триста метров не находит жилу, где-то попадает в водоносный пласт, но вода годна лишь на хозяйственные нужды, а где-то пробьётся в подземное озеро, и оттуда захлещет чистейшая струя – такая, что не исчерпаться ей и не заилиться. Мой случай – второй. Скважина дала негодные стихи: на половинку серединка. Зато их можно было петь – ведь первоклассная поэзия, как это ни странно, поётся плохо. То же и в театральных декорациях – там не нужны ни лунный свет Куинджи, ни мазок Ван Гога.
В те времена самый чудесный город на земле был в очередной раз отмечен персональным вниманием небес. В него ударил пучок незримых молний, твердь дрогнула, и повсеместно – от Васильевского и Петроградской до Средней Рогатки и дикого Купчина – забили фонтаны взвившихся энергий. Их распылённым ядом был напитан сам невский воздух, он отравлял людей, и они галлюцинировали, обнаружив себя искажёнными в искажённом пространстве, – тогда не быть музыкантом, поэтом, художником значило то же, что не быть вовсе. Не быть по самому высшему требованию небытия. Как в греческом городишке-государстве неотменяемой обязанностью гражданина было участие в общей жизни, так Ленинград конца семидесятых и все восьмидесятые требовал от своих подданных безумств и небывалых творческих свершений. Тот, кто не участвовал, тот, безусловно, идиот (в эллинском, конечно, смысле слова). Но главным содержанием жизни всё же оставалась музыка. Она и была жизнью.
Если правда то, что юность – гормональная суета, не умеющая отличать озарение от наваждения, то правда и то, что лишь она способна безрассудно впитать дух времени и счастливо упиваться им, воплощая его в собственной судьбе. Зрелость же по большей части предпочитает духу форму и идёт по контуру, обмеряя внешние параметры своей вселенной взятой на вооружение линейкой. С возрастом закрываются, что ли, какие-то дверцы, и мир с его стремлением захватить человека в свой бешеный круговорот остаётся снаружи – остаётся и, отсечённый, превращается в зрелище. При закрытых дверцах, наблюдая мирскую бурю в щёлочку, можно заделаться ценителем определённых завихрений, но нельзя самому стать порывом, движением – нельзя стать той причиной, благодаря которой эти вихри вьются. Зрелости недосуг пленяться – она закоренела в прошлом, поскольку опыт не позволяет ей считать достаточной опорой настоящее и питать иллюзии в отношении будущего, а у юности – вечность для того, чтобы влюбляться и остывать, прельщаться и разочаровываться.
В выпускном классе школы, едва успев освоить гитару, я собрал свою первую группу.
А уже к середине восьмидесятых музыка осталась в прошлом. Все эти взрывные полуподпольные концерты, ленинградский Рок-клуб, весёлая атмосфера братства, торжество нестяжания, домашние посиделки под гитару и портвейн с Майком, Цоем, Рыбой, Свином и околомузыкальными друзьями, свадьба Майка в квартире, которую мы с первой женой снимали в наполовину расселённом доме возле железнодорожных путей Московского вокзала… Музыканты, те, кто упорствовал, уже знаменитые в пределах контркультурного подполья, с середины восьмидесятых засияли на всю страну. Я любовался ими. Я был счастлив – сбывались наши мечты. Но сам уже стоял в стороне: музыка, когда играешь её сообща, не позволяет тебе отвечать за каждую сыгранную твоими музыкантами ноту – за каждую в отдельности. Мне хотелось высшей меры ответственности: если нельзя – за каждую ноту, то можно – за каждую букву. Так вновь вернулась литература. На этот раз – проза.
Возможно, именно возвращение, повторение однажды уже испробованного и пройденного позволяет по настоящему