Короче говоря, отец был всеобщим любимцем на территории, равной трем Франциям или уж по крайней мере Бельгиям. Однако рядом с ним жил и здравствовал фантом Еврея – хитрого, подлого, трусливого, жадного, и я, сколько себя помню, изо всех сил старался показать, что я-то не такой, я честный, щедрый, самоотверженный, каким и надлежит быть русскому человеку. Для жизни такое психологическое состояние не очень приятно, а для творчества драгоценно: без этого бы я мог никогда не понять, что в основе национальной вражды лежит ненависть не к людям, а к фантомам. Если бы я вырос в более культурной среде, умеющей создавать для своих сказок более наукообразное прикрытие, я бы мог и не догадаться, что нацию создает общий запас воодушевляющего вранья. А именно эти открытия и позволили мне написать «Исповедь еврея» («Изгнание из Эдема»), вошедшую в мой главный роман «И нет им воздаяния».
Разумеется, никакая идея не может создать художественное произведение, ибо главный материал для художника – материальный мир, и это не тавтология, а скорее каламбур. Но детские впечатления много лет лежали бесформенной грудой, пока идейный скелет не помог им обрести форму.
«Право на жилище я осуществлял с такой полнотой, что даже не догадывался, что такое теснота: на восьмиметровой кухне сквозь чугунные трещины дышала вулканическим огнем плита, сосредоточенно клокотало белье в баке, царственными облаками расходился пар, впятеро утолщая и искривляя стекла и стекая с подоконников по старому чулку в чекушку; более деловой, но зато сытный пар от неочищенной горошистой картошки для свиньи рождал уют и аппетит. Папа Яков Абрамович после Воркутинских лагерей никак не мог поделиться таким сокровищем с нечистым животным, не выхватив и себе пару серых яблочек в лопнувших мундирах. Кадка с водой, снаружи тоже как бы в сером мундире, да еще и трижды туго подпоясанная, внутри маняще и пугающе краснела („Лиственница“, – полагалось уважительно отзываться об этой красноте) сквозь толщу воды – в такой же кадушке захлебнулся вверх ногами соседский мальчишка, мой ровесник (только чужая смерть дает настоящую цену нашей жизни); скакал и жалобно звал невиданную им маму теленок; жалась к полу железная дедушкина койка, на которой дед Ковальчук тоже роскошествовал, как богдыхан, подставив под ноги специальный деревянный ящик (койка была коротковата), перегородив им выход в сенцы».
Я даже педалировал тогдашнюю тесноту и нищету, но, если бы это не был мир, в котором я был счастлив, я никогда бы не додумался окрестить его Эдемом, что, как мне кажется, и создает любимую мною смесь лирики с иронией и даже сарказмом.
Что не исключает и развития нескольких ключевых мыслей.
Поскольку и Дмитрий Быков, и Сергей Чупринин считают, что я пишу «романы идей», разъясню, как я это понимаю. В своих романах я вовсе не стремлюсь дать ответ на какой-то абстрактный философский либо социальный вопрос, но лишь стремлюсь изобразить человека, для которого такой вопрос становится вопросом жизни и смерти. То есть почти каждый мой роман – это вовсе не поиск некой истины, а поиск выхода, поиск спасения. Так, например, конфликт духа и плоти у меня возникает не в качестве философской проблемы, а как невыносимое мучение влюбленного романтика, для которого у его возлюбленной не глаза, а звезды и не голос, а виолончель, но при этом обнаруживаются лопнувшие вены и тараканы в постели. Которая и сама по себе становится для героя орудием пытки как из-за самой необходимости обнажать плотскую природу своей богини, так и из-за переживаемого им острого простатита, который я постарался изобразить так же жестко, как изобразить поэтично любовные переживания.
Короче говоря, идейные поиски для меня – это всегда поиски защиты от какого-то страха или унижения. Которое, впрочем, тоже страх – страх за достоинство, за красивый образ самого себя: любая герцогиня позавидовала бы осанке какой-нибудь нашей «Едвиги» Францевны, удаляющейся в перспективе жердей и плетней над голозадыми пыльными пацанятами и степенными курами, чопорно роняющими плевочки помета.
Так вот, и образцы достоинства я тоже вынес из того же степняцкого Эдема, в котором деревянные бараки выглядели почти элегантными среди мазанок и прочего самостроя, окруженного горами щебенки, извлекаемой из шахт, и зунтами – отходами обогатительной фабрики.
Вся горстка тамошней интеллигенции попала в эту дырищу из дырищ в результате какой-то жизненной катастрофы, но решительно никто из них не позволил себе опуститься ни в одежде, ни в манерах, никто ни разу не произнес ни одного лозунга и не подпел никакому начальству. И когда в годы свободы обрела популярность подловатая шутка, что при Сталине одни сидели, а другие тряслись, я понемногу начал чувствовать себя оскорбленным именно за них, кто и отсидел, и многие годы прожил под дамокловым мечом нового ареста, ничем не выдавая своего напряжения, – именно стремление защитить их память сделалось еще одним идейным двигателем романа «И нет им воздаяния».