Легенд, вдохновляющих писать сценарии, в нашей семье много. Правда смешивается с вымыслом. Дедушка – шляхтич-сибиряк (а может, всего лишь крестьянин из-под Груйца?), шагающий по железнодорожным путям. Рассказывали, что у него до конца дней был русский акцент, поскольку за три года пути в Европу не с кем было говорить по-польски. Таким образом, оба деда говорили с акцентом. В межвоенные годы это было, выражаясь на молодежном сленге, стремно. Вся страна радуется вновь обретенной независимости, а тут один дед (со стороны матери) говорит с русским акцентом, второй (отец моего отца) – с итальянским. Разумеется, я знаю об этом только благодаря семейному преданию, однако последствия коснулись и меня. С самого детства я по примеру отца говорю по-польски с преувеличенной безукоризненностью. Безукоризненность не порицается, но только если она не чрезмерна. За свой польский я получил немало наград, в том числе титул мастера польской речи.
Расскажу об одном своем поражении. Я был, кажется, на втором курсе, принимал активное участие в деятельности студенческих театров и однажды узнал, что создается экспериментальное телевидение, для которого ищут дикторов (сегодня говорят “ведущих”). Я, разумеется, отправился на конкурс, надеясь, что пройду и получу отличный источник доходов. Кроме того, мне казалось очевидным, что в университете никто ни о чем не узнает, ведь во всей Варшаве тогда было лишь несколько тысяч телевизоров – у так называемых влиятельных лиц и в клубах при так называемых силовых ведомствах (им всегда были доступны достижения прогресса).
Во время учебы на физическом факультете Варшавского университета (1955–1959) и на съемках «Защитных цветов» в 1976 г.
К сожалению, я проиграл на финальном этапе, да не кому-нибудь, а позднее прославившемуся любимцу публики Яну Сузину, который тогда учился на архитектурном. Подвело именно слишком правильное, неестественное произношение. Мне так и не удалось от него избавиться.
Как-то раз я публично признался в СМИ, что не люблю своей манеры говорить, сам чувствую в ней искусственность, прикрытую старательностью, и знаю: иногда это звучит претенциозно. В общем, мне не нравится в себе то, за что меня иногда хвалят. Известный сатирик Войцех Манн в 1990-е годы пригласил меня к себе на передачу и на глазах у телезрителей спросил, правда ли, что я не люблю свой стиль речи. Я ответил утвердительно, тогда он поинтересовался, не предпочту ли я в таком случае помолчать. Я согласился, и он сказал: “Давайте помолчим”. В студии воцарилась минутная тишина, после чего господин Манн спросил, хорошо ли мне молчалось. Я заявил, что превосходно, и на этом откланялся. Пословица гласит: молчание – золото, – но на телевидении это точно не работает. Манн пошутил не надо мной, а над СМИ. Тогда он был настолько популярен, что многое мог себе позволить. Несомненно, это была дерзость.
Возвращаясь к теме детства, я хотел бы поднять несколько общих вопросов, на которые у меня самого ответов нет. В какой степени детство предопределяет нашу дальнейшую жизнь? Если в юности мы чем-то напитались, останется ли это с нами навсегда, или, вступая во взрослую жизнь, мы принимаем решения, пользуясь полной свободой, данной нам зрелостью? В обыденном представлении, перегруженном фрейдистскими реминисценциями, все мы заложники детства. Мы такие, какими вынуждены быть, или такие, какими быть хотим? Насколько человек свободен, а насколько зависим? XIX век мало рассуждал о зависимости, век XX, напротив, постепенно все меньше говорил о свободе. Что принесет новый век, в котором мы все глубже проникаем в тайны неврологии и механизмы, лежащие в основе нашей психики?
“Детство, безгрешное, вешнее”[5]
. Так, по крайней мере, описывает его Мицкевич. О моем детстве ничего подобного сказать нельзя. Шла война. Для ребенка это такой же кошмар, как и для взрослого, но детское восприятие выхватывает другие фрагменты реальности. Я выстроил один киносценарий вокруг эпизода, оставившего глубокий след в моей памяти, хотя мне было тогда каких-то четыре года. Это история первой несправедливости, с какой я столкнулся в своей уже сознательной жизни. Я играл один на мебельном складе при дедушкиной мастерской (или маленькой фабрике). Деда уже не было в живых, как и братьев моей мамы, так что на нее легла вся ответственность за семью (отец был далеко: вел строительные и дорожные работы где-то на “кресах”[6]). Торговля мебелью во время войны почти прекратилась: очень редко что-то покупали фольксдойче, или этнические немцы, приехавшие в Польшу на заработки. Все мамины родственники ушли в подполье, из-за чего и погиб дедушка вместе с ее братьями. У матери с довоенных лет были подруги-еврейки, одна из них планировала побег из гетто. Мать приготовила для нее укрытие в помещении без окон рядом с мебельным складом, где мне было разрешено играть. Естественно, я ни о чем не знал и, услышав незнакомые голоса за стеной, посчитал необходимым предостеречь маму.Кшиштоф Занусси – студент второго курса Лодзинской киношколы, 1963 г.