Хотя их можно записывать в конституциях и в соответствующих им рядовых законах, но, по большому счёту, они в таком виде почти всегда остаются лишь декларациями, так как на свет «появляются» не «сами по себе», а — будучи предложены и приняты к использованию по волевому акту — искусственно, стало быть, могут не только оспариваться, но и отменяться.
Сопоставлять их с великим и свободным чувством любви, — стержнем интима, — данностью в полном смысле слова правовой и высвеченной общим для человечества идеалом свободы, значит оставаться в плену дремучего заблуждения.
Разве не проникаемся мы полным и чистым пониманием того небезразличного ни для кого взволнованного состояния души, которое раскрывает в себе, к примеру, возлюбленная из древнеегипетского стихотворного текста под названием «Сила любви»? Там есть такие строки:
Твоей любви отвергнуть я не в силах.
Будь верен упоенью своему!
Не отступлюсь от милого, хоть бейте!
Хоть продержите целый день в болоте!
Хоть в Сирию меня плетьми гоните
Хоть в Нубию — дубьём,
Хоть пальмовыми розгами — в пустыню
Иль тумаками — к устью Нила.
На увещанья ваши не поддамся.
Я не хочу противиться любви.
Себе кажусь владычицей Египта
Когда сжимаешь ты меня в объятьях.*
* Перевод В. Потаповой.
И не менее бывают проникновенны и обнажены в своей потрясающей искренности действия и откровения в защиту любви у мужчины.
Вот в каком редком словесном наборе слетели они с языка незадачливого выпускника бурсы, молодого запорожского казака Андрия, сына полковника Бульбы, участвовавшего в осаде крепости Дубно, куда он тайно проник для свидания с красавицей полячкой, дочерью тамошнего воеводы, сгорая желанием услышать от неё признание, что любим ею:
— Царица! — вскрикнул Андрий, полный и сердечных, и душевных, и всяких избытков. — … прикажи мне! Задай мне службу самую невозможную, какая только есть на свете, — я побегу исполнять её! Скажи мне сделать то, чего не в силах сделать ни один человек, — я сделаю, я погублю себя. …и погубить себя для тебя… мне так сладко… У меня три хутора, половина табунов отцовских — мои, всё, что принесла отцу мать моя, что даже от него скрывает она, — всё моё. Такого ни у кого нет теперь… оружия, как у меня; за одну рукоять моей сабли дают мне лучший табун и три тысячи овец. И от всего этого откажусь, кину, брошу, сожгу, затоплю, если только вымолвишь одно слово…
(Н и к о л а й Г о г о л ь. «Тарас Бульба», из главы VI. — Извлечения из текста приведены с сокращениями).
И когда дева, сокрушаясь, что он и она — враги, говорит ему, что у него есть отец, товарищи, отчизна, которые позовут его, вследствие чего ей с ним, вероятно, не быть вместе, у него мгновенно вызревает суждение, начисто выметающее всё, чем он жил прежде и чем, казалось бы, должен был жить дальше:
— А что мне отец, товарищи и отчизна! …нет у меня никого! … — Кто сказал, что моя отчизна Украйна? Кто дал мне её в отчизны? Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для неё всего. Отчизна моя — ты! Вот моя отчизна! И понесу я отчизну сию в сердце моём, понесу её, пока станет моего веку, и посмотрю, пусть кто-нибудь… вырвет её оттуда! И всё, что ни есть, продам, отдам, погублю за такую отчизну!
(Н и к о л а й Г о г о л ь. «Тарас Бульба». Т а м ж е. — Извлечения из текста приведены с сокращениями).
Что тут сказать! В любовной стихии крайности — обычное явление. Сочинитель, предложив столь эксцентричного героя, не ошибся в принципе: люди такого характера и таких воззрений могут в сообществах быть! И могут так поступать в конкретных обстоятельствах. Имеют на то право. Только другой вопрос: имеют ли они право всегда пользоваться им, таким правом?
Ведь заявлениями от лица Андрия автор перечёркивает не только всю разбросанную в его обширной талантливой прозе и публицистике риторику, призванную обосновать и утвердить его собственный, личный патриотизм, национализм и приверженность лучшему, по его мнению, вероисповеданию — православию, но и едва ли не любой патриотизм и связанные с ним другие строгие понятия, где бы и в ком бы они ни проявлялись.
Здесь позволим себе заметить, как цивилизации последних тысячелетий, обременённые бесчисленными пороками, в том числе в интиме, умели всё-таки щадить, защищать и возвышать свободную человеческую любовь, когда в ней укреплялся её идеал.
Сравнительно невелико число апелляций к ней в самом её высоком качестве и значении — перед огромной массой истолкований, касавшихся «противоположного», «испорченного» интима. Вместе же и тот и другой открывали широчайшие возможности подправить и упрочить общие представления о «предмете». К нему обращались как к источнику и эликсиру вдохновения, наивно полагая обнаружить в этом месте ключик, повернув который, можно войти в мир заманчивой изначальной справедливости, добра, чести и всего лучшего из арсеналов мировой этики.
К сожалению, подобрать такой ключик удавалось далеко не всем и не всегда. Почему?