Надо ли говорить, что его шатким возрастным цензом, оглядкой на предков, завистью к их, пусть и не всегда полной материальной независимости, могла определяться степень индивидуального и группового «аппетита» к наживе, к разбойным и грабительским действиям.
Именно о таком «подходе» в обосновании корысти идёт речь, например, в известном литературном произведении Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», где некто Панург, острослов, балагур и пройдоха, прибли́женный в странствиях Пантагрюэлем, откровенничает:
Если бы вы знали, как я нагрел руки на крестовом походе, вы бы ахнули от изумления!
(Перевод Н. Любимова).
С крестовыми походами, стало быть, прочно увязывались разные по своей значимости аспекты жизни феодального сообщества. Вполне очевидными становились тогда как его ускоренное обогащение, так и обновление духовностной базы, в русле чего на достаточно высокий уровень вышли тогдашняя, преимущественно любовная поэзия, проза о всякого рода путешествиях и приключениях, живопись, музыка и другие разделы дворянской культуры.
Подпитанные эйфорией, где-то здесь витали уже и соображения о приобретённом жизненном и интеллектуальном опыте, куда составной частью входили догадки о преобразовании человека, побывавшего в походах и разного рода переделках и добившегося своих целей, человека, одухотворённого сословной вольностью и решительно порывавшего с нудными религиозными догматами и канонами того времени. Отсюда недалеко оставалось до формулирования особости «новых» людей, их роли, их приобщения к свободе в её соотношении с сословными запросами…
Мотивация же действительных эгоистических устремлений рыцарства периода крестовых походов да и последующего долгого срока, пока оно не сошло с исторической сцены, в научных исследованиях, беллетристике и в произведениях художественной литературы отражена, к сожалению, в значительной мере однобоко.
Бо́льшего внимания и современниками и историками разных веков, а также — служителями искусств, уделялось его возвеличиванию, — как сословия, где каждый, кто к нему принадлежал, непременно был способен проявлять незаурядную храбрость, имел повышенный интерес к странствованиям, зачастую — в одиночку, лелеял в себе трепетные чувства к избиравшейся им и, как правило, единственной возлюбленной, которую не обязательно должен был знать в лицо или хотя бы по имени, а попросту её выдумывал в собственное утешение…
Эту характерную степень предвзятого понимания существенного в рыцарско-монашеских общинах, как представляется, не разделял Мигель Сервантес, автор увлекательнейшей истории об ида́льго доне Кихоте Ламанчском. Оный литературный герой, обедневший испанский дворянин, увлёкся рыцарскими (то есть — о рыцарях) романами и начитался ими до такой степени, что рехнулся умом, хотя и не полностью, не до конца, и в таком жалком состоянии вознамерился отправиться в странствование как рыцарь, когда мода на такую блажь уже прошла.
Гений от литературы мастерски запечатлел в нём не только те черты, какими выражались его лучшие человеческие качества, делавшие его образ идеальным.
Другую, неповреждённую часть ума персонажа автор удачно «использовал» чтобы через его трезвые размышления и высказывания читатели могли составить представление о текущих реальностях бытия и неуместной, часто смешной и нелепой роли в нём новоявленного странствующего рыцаря.
Запечатлённые в контрасте, противоположные начала в персонаже художественного повествования в равных долях способствовали укреплению в нём эстетических черт, едва ли не с абсолютной точностью выразивших историческую оригинальность и самого дона Кихота, и сословия, представителем которого он был.
В памяти поколений, знакомившихся с литературным текстом, полоумный ида́льго удерживался, однако, более в призрачном, чем реальном освещении. Таким он воспринимается по сей день, что вовсе не случайно: предпочтения исходят из его необдуманных поступков и помыслов, где хорошо заметны устремления к общечеловеческим идеалам добра, достоинства и справедливости.
Кем бы ни были те люди, которым здесь требовалось определиться с выбором, они, как это наблюдалось и во все времена, не могли не делать его в пользу верховного слоя нашей, общей этики.
В своей массе к такому выбору тяготели сами участники крестовых походов и те из них, кто переходил к осёдлому образу жизни. Идеал рыцаря ими был, что называется, востребован. Следы таких восприятий сохранились в уставах бенедиктинского, иезуитского, ливонского и других рыцарских орденов и подобных им образований при крупных дворцах и замках княжеств и королевств. Позже им следовали многочисленные протестные и оппозиционные режимам организации; «ценности» былого, «непорочного» рыцарства выпячивались ими для обоснования своей стойкости перед угрозами их преследований политическими противниками.
Уже на раннем этапе этого спонтанного процесса шлифовались и крепли понятия об обязательном соблюдении корпоративных неписаных правил поведения, из чего и складывался будущий пресловутый кодекс чести.