Мама стала неожиданно быстро стареть. Появились вдруг складочки в уголках губ и сеточка в уголках глаз, истончилась кожа и заострился нос, и выглядела теперь мама как будто невыспавшейся – всегда. Оля обнимала маму за шею и осторожно вела пальчиком сверху вниз, от сизой припухлости под нижним веком до подбородка, – и замирала.
– Совсем бабка становлюсь, да? – спрашивала мама весело.
Оля яростно мотала головой и еще крепче обнимала – так что дышать делалось трудно.
– Пусти! Ну пусти! Задушишь! – сопротивлялась мама.
– Ты у меня самая-самая лучшая! – шептала Оля.
– И ты у меня! – Мама целовала Олю в лоб, в глаза и добавляла тихо: – Это все нормально, нормально… Со всеми женщинами в моем возрасте… Вырастешь – поймешь…
Но Оля не хотела понимать, зачем у мамы становится старое лицо и утомленный вид.
– Вот вырасту – и изобрету лекарство от старости! – обещала она. А мама в ответ только улыбалась печально и смотрела на дочку с сожалением. – Вот и изобрету! Вот и увидишь! – храбрилась Оля. – Не веришь?!
И она, действительно, начала готовиться в медицинский.
«Красный путь» расширялся, и работы у мамы здорово прибавилось, так что она поначалу все списывала на усталость. Ну и «по женским», конечно, вполне мог начаться переход на зимнее время. Рановато, да что ж поделаешь. Она худела, бледнела и буквально засыпала на ходу, но чтобы болело где-то, так это нет – потому, когда поставили диагноз, было поздно что-то предпринимать. Между впервые произнесенным словом «рак» и похоронами оказалось жалких четыре месяца… Оля никогда больше не чувствовала себя такой беспомощной и такой непростительно бесполезной.
Папа в эти четыре месяца стал как деревянный. В том, как он вставал утром, припадая на искалеченную ногу, как собирался на работу и завтракал, не осталось, кажется, ни одного живого движения. Это была чистая механика. На жену старался не смотреть. Не подходил к ней. Не заговаривал. Не из черствости. И не от слабости – это был сильный человек, солдат. Смерти повидал. Он бы, может, и не то еще снес – но только не с матерью своих дочерей. Это было слишком для него. Слишком больно.
Познакомились они в сорок четвертом. В госпитале, в Польше. Никакого героизма или романтики в их отношениях никогда не было. Никто никого не выносил с поля боя, не сидел круглосуточно у постели умирающего, крепко держа за руку и не пуская сделать шаг «туда», и с первого взгляда никто из них не влюбился. А все-таки восемнадцатилетняя Верочка спасла его. Потому что он тогда не хотел жить. Совсем.
Вроде бы дело повернуло на победу, но вдруг накрыла такая апатия, что не пошевелиться. Нога быстро заживала, неделя-другая – и добро пожаловать в строй. Но никаких внутренних сил для войны Саша в себе уже не чувствовал. Он бы никому не признался. Он бы пошел, куда пошлют. Это не обсуждалось. Только… Его бы послали, и он бы пошел. И дошел бы. И там, куда прибыл, потихоньку пустил бы себе пулю в лоб.
Тогда и появилась Верочка. И Саша, надо сказать, ей категорически не понравился.
Другие солдатики были люди как люди. А этот лежал, глаза в потолок, с койки не поднимался. И добро бы серьезное что, а тут пуля под коленку, навылет – тьфу, а не ранение! Другим-то, может, руки-ноги ампутировали, и то ничего, держались. Тоже мужик! В палате Верочка старалась не подходить к Саше и не смотреть в его сторону. И он на нее не смотрел. И не звал. А когда уколы надо было, подлетала Верочка, презрительно губы поджав, да как зыркнет, да как всадит… А ему об стену горох! А глаза такие, знаете… как у артиста.
В общем, не выдержала однажды. Сдали девичьи нервы. Зачерпнула холодной воды кружкой железной, подошла гордая – и выплеснула ту воду пациенту прямо на голову. По волосам потекло, по шее, по подбородку. На мгновение во всем мире выключили движение и звук, остановилось время. А потом этот – мокрый как воробьишка, растерянный, бледный – взял и улыбнулся Верочке…
Это после была любимая семейная шутка – про живую воду.
А теперь Верочка умирала. Глупо. Непоправимо! Медики, они же как сапожники без сапог – всех-то вылечат, за каждым чихом проследят, а про себя думают, что неуязвимые и бессмертные, кажется им, будто никакая болезнь не прилипнет…
Стояла золотая ясная осень. Весь Военград оказался засыпан красным и желтым, рябиной и кленом, небо, как нарочно, было высокое и прозрачное, хоть бы облачко, солнце жарило почти как летом – и от этого несоответствия становилось еще больнее. Оля начала десятый класс.
Папа потерянный слонялся по квартире и боялся заходить в спальню жены. Она тогда уже не вставала, а только лежала да крепилась. И приговаривала: вот, мол, везение – девочки взрослые, выдюжат. И улыбалась, улыбалась через силу. От этой улыбки Оле хотелось выть. Но она держалась. И так же через силу улыбалась в ответ. Они за всю предыдущую жизнь друг другу так много не улыбались, как в те месяцы. Весь уход, вся домашняя работа легли на Олю. Потому что папа не мог. Это была никакая не блажь. Он правда не мог. Он был из тех мужчин, кого бессилие парализует.