– Вы не будете со мной спорить и по другому поводу: ведь сам Булгаков был всего лишь разменной монетой в руках властителей мира. Вы согласны?
Слова Люстерника оглушили меня. Я хотел возразить ему, но он вещал дальше, не давая мне опомниться.
– Я не собираюсь принижать или заземлять величие писателя Булгакова – просто хочу дать вам понять, кто – Булгаков и кто – они, – Люстерник ткнул указательным пальцем вверх. – Печальнее всего, мой дорогой, что и жизнь писателя, и наши с вами бесценные усилия спасти то, что осталось после его смерти, – не прошли бесследно. Если бы не его нонконформизм, контр-р-р-революционность, то он создал бы еще много гениального и высокого. Трагедия Булгакова заключалась в его подчеркнутой независимости – я бы даже сказал, контр-р-р-революционности и приверженности к низшим, земным ценностям. Вступив в борьбу с высшими силами, он сам погубил себя. Или вы объясняете это иначе?
Какое-то время я молчал, не веря своим ушам, затем пробормотал:
– Я… я догадывался и не мог взять в толк, какой смысл, какой резон, cui bono («Кому выгодно?» – лат.)?
– Вот именно: кому выгодно, – согласился Люстерник, – Одно ясно: только не Булгакову. Ведь писатель мог дожить до сегодняшнего дня и даже сейчас творить. Скажите мне, уважаемый, что вы, как независимый исследователь, нашли эдакого, сенсационного? Я имею в виду одну тему «Булгаков»… Это должно быть известно не профанам, а посвященным людям. Вы, надеюсь, понимаете меня?
Неожиданно я вышел из себя, чувствуя, как лицо мое заливается краской.
– Да как вы смеете, господин Люстерник, что вы несете? – взорвался я. – Я ничего вам не должен. Если я в долгу, то перед самим Булгаковым, о котором мне, надеюсь, удастся опубликовать всю правду. Мне не хватило профессионализма, мне не удалось предвосхитить то коварство и то злодейство, о котором я был просто не способен помыслить. А теперь я прошу, я требую немедленно удалиться!
Казалось, что мои слова и вспышка гнева запустили в действие скрытый в нем механизм: облик его, поведение и все его существо изменились до неузнаваемости. Я неожиданно увидел перед собой другого человека: жестокого, без принципов, готового на любой поступок – вплоть до убийства. Он не сводил взгляда с пачки бумаг, которую я по-прежнему держал в руке.
И тут во мне проснулся раб: я испугался собственной выходки. Я даже побледнел.
– Ах, господин вы мой хороший! Как же вы наивны по своему невежеству, – сказал Гаральд Яковлевич. – Будучи переводчиком, я многое познал, а уж в церковных кругах – подавно, милостивый государь. Мне пришлось пройти своеобразную школу мужества и научиться великому искусству иезуитов, как влиять на людей и управлять ими. Наши князья столичного православия всегда восхищались умением иезуитов подчинять людей единой власти.
Слова Люстерника отозвались во мне полным неприятием его непомерного снобизма. От него разило таким высокомерием и амбициозностью, а слова и тезисы выдавались подчеркнуто и терпеливо, как будто речь шла о чем-то архиважном для человечества.
Я молчал.
Люстерник дважды шаркнул левой пяткой о ковер, снова отряхнул брючину и встал, выпрямившись. Внезапно почувствовав головокружение, я отступил к столу в поисках опоры.
– Простите меня, дорогой мой, я немного погорячился. Безусловно, вы научный работник, естествоиспытатель. В ваших сферах люди должны пользоваться полной свободой творчества, исследований – в этом я всецело на вашей стороне.
Он умолк и цепким взглядом осмотрел мой кабинет, как будто оценивая обстановку и желая понять: кто я такой на самом деле.
– Я позволю напомнить вам, что есть люди, – Гаральд показал глазами вверх, – люди, которые не поступятся своими принципами. И поверьте мне, они не погнушаются никакими средствами, чтобы убедить вас не впутываться в дела, которые вас абсолютно не касаются.
Люстерник шагнул к дверям, но снова обернулся:
– Именно так, дорогой мой. Именно так… Кстати, как поживает ваша матушка? Надеюсь, она в добром здравии? Слухами земля полнится – все-таки она прекрасная женщина!
Он вновь замолчал.
– Уважаемый, – Гаральд Яковлевич внимательно посмотрел мне в глаза, – говорят, что люди, погрязшие в грехах и пороках, доживают до глубокой старости. А такие добродетельные мужи, вроде вас, зачастую умирают во цвете лет… Как это верно и как грустно, правда? Мои наилучшие пожелания фрау из Германии. Весьма достойная женщина. Однако мне пора…
И Люстерник стал собираться, оставив после себя больше вопросов, чем ответов.
– Погодите, я вас провожу, – запоздало крикнул я и стал надевать ботинки.
До метро ВДНХ мы дошли в полном молчании.
– Знаете, мой друг, постоянно путаюсь: то ли я в Париже, в подземке, то ли в Москве.
– Ну как же, Гаральд Яковлевич, а клошары?
– Ах да, клошары! – кивнул он. – Конечно же, клошары! (это было в 80-х годах, а нищих и бездомных в СССР не было; это позже появились бомжи).
– Дорогой мой, ваше произношение меня поразило. Ну очень по-французски. Откуда у вас это?
– Да так получилось – может, случайное совпадение?