Нет, оплеуха с большой буквы получается только тогда, когда ее встречают не моргнув глазом, не двинув бровью, не шелохнувшись, в лоб! Она всего лишь ветерок, облачко тумана, дуновение, потрепавшее вам шевелюру… И тогда нарастает мистическое чувство, что в вас одном воплотилась вся мировая боль, вы христианский мученик, вы Иисус, терпящий рукоприкладство! Тот никудышный мессия вам не чета, он всего лишь подставлял левую щеку под тем надуманным предлогом, что по правой ему, видите ли, уже вмазали!
Нет! Щека уважающего себя божественного избранника не отправляет свою сестру-близняшку на истязание вместо себя! Наоборот, она непреклонна! Ей отвешивают, она получает и мало того, что не копит обиды, но превращает каждый полученный удар в новый повод слиться с остальным человечеством! Если братство — это протянутая рука, принять стоит только ту, что отвешивает пощечины. Обретая в страдании высшее выражение общности человечества, оплеуха становится последним рубежом нашего сопротивления равнодушию…
Это все для того, чтобы вы поняли, сколько надо сочинить благоглупостей, дабы оправдать удары, коими осыпают твою физиономию, сколько надо воздвигнуть себе памятников, чтобы гордиться болью…
Многие занимались этим и до меня. Но им никогда не удавалось рассмешить много народу. Хотя Франциск Ассизский, когда бывал в форме…
Но даже когда он бывал в форме, шутки у него были слишком своеобразны и совсем не походили на наши с Виктором, такие, как история про рыбаков:
— Жирный у вас червяк.
— Это не червяк, а сосиска.
— А что, рыба клюет на сосиску?
— Никогда!
— Тогда зачем же вы ловите на сосиску?
— Потому что я, ничего не поймав, свою сосиску съедаю. А вы что сделаете с вашим червяком?
— Заморю!
— В банке с червями?
— Нет, в бистро!
— А вы что, рыбачите в бистро?..
Но первый мой партнер по кабаре был не Виктор Лану, а Жан Бушар. Именно благодаря ему я открыл этот совершенно особый вид деятельности, в котором самое трудное — не играть, а ждать.
«Еще один, и начнем». Вы можете себе представить? Один зритель — и спектакль начнется…
За кулисами волнение. Нетерпеливое ожидание сменяется беспокойством… Да где же он? Куда запропастился? Может, в пробке застрял? Придет рано или поздно. О, речь шла не о каком-то опаздывавшем зрителе, никого конкретно мы не ждали. Нам бы сгодился любой, только бы пришел еще один: в кабаре, чтобы получать деньги, надо играть, а чтобы играть, надо, чтоб в зале набралось двенадцать человек. И порой наступал критический момент: это когда зрителей было только одиннадцать.
Мы не знали его, нашего двенадцатого зрителя, но как же нам его не хватало! Да что там, мы его, можно сказать, заранее любили. От него зависел наш завтрашний обед: понятно, с каким радушием мы готовы были его встретить — положа руку на сердце и ощущая холодок в желудке.
Мы с Бушаром были слишком прожорливы, чтобы пассивно ждать своего ежедневного Годо… И потому, когда он запаздывал, мы сами отправлялись за ним.
Итак, мы шли на улицу и начинали ловить прохожих.
В каждом прохожем дремлет зритель, мог бы сказать Луи Жуве, но не сказал. Впрочем, бывали дни, когда этот зритель спал особенно крепко. Словно под общим наркозом. Люди спешили домой, и в их унылых взорах невозможно было угадать ни тени зрителя, способного поддаться на уговоры. Ничего. Ни малейшего огонька. Если зритель уснул, то он спит. Спит и все, туши свет.
Мы замечали это сразу, опытным глазом. Впрочем, в этом не было нашей заслуги. Прохожий с живым взглядом, горящим любопытством, конечно же, выглядит привлекательнее, чем тип, который шагает, уставившись на свои ноги, и мутным взором шарит по тротуару, тоскливо и сосредоточенно, словно гадает о судьбе по собачьим какашкам.
А ведь он нуждался в нас больше всего, и — странное дело — именно его труднее всех было уговорить повеселиться. Поди пойми, почему скука тянется к скуке, а веселье, как аппетит, приходит во время еды.
Кстати, о еде: вот справа на подходе трое вполне съедобных прохожих. И еще пара слева.
Жан берет на себя трех первых, а я двух других.
Еще несколько метров, и мы сможем уловить обрывки разговора. Если беседа оживленная и люди смеются, то есть надежда завтра пообедать. Если же они цедят слова или, хуже того, обмениваются приглушенными репликами про Клоделя или Игнация Лойолу — затягивай ремень…
Ничего не имею против Клоделя, но в тот вечер его «Черствый хлеб» не мог утолить мой зверский аппетит.
Ну же, ну же! Вдруг я замечаю, что один из них улыбается. И тут же в моем воображении их головы превращаются в сэндвичи с ветчиной и маслом, а может быть, и в антрекот с пюре… При виде одного из них у меня даже слюнки потекли: ни дать ни взять большая ромовая баба! Я оборачиваюсь к Жану и обмениваюсь с ним вопросительным взглядом — с того конца улицы видно, что он тоже сглатывает слюну.
Быстро, по местам.